Обломов сокращение по главам. Онлайн чтение книги Обломов I. История создания «Обломова»

Со времени болезни Ильи Ильича прошел год. Со-служивец братца Пшеницыной уехал в деревню, но ниче-го положительно не сделал. После болезни Илья Ильич был поначалу мрачен, потом впал в безразличие, но постепен-но «входил в прежнюю нормальную свою жизнь». Все забо-ты о продовольствии Обломова взяла на себя Агафья Матве-евна. Сама же Агафья Матвеевна не заметила, что измени-лась, она полюбила Илью Ильича. И вся ее жизнь, все ее хо-зяйство получили новый смысл — ради Ильи Ильича. Для Обломова же в Агафье Матвеевне «воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отческой кровлей». Так они и жили. И Обломов даже не замечал, что он не живет, а прозябает.

Ильин день праздновали в доме Пшеницыной на ши-рокую ногу. В это время во двор въехала коляска. Это был Штольц. Он упрекает Обломова в безделье, но Обломов го-ворит, что всему виной Ольга. Штольц, осмотрев жилище Обломова, говорит, что эта та же самая Обломовка, только гаже, что надо сдвинуться с места. Но Обломов сопротивля-ется.

Обломов хвастает перед Штольцем, как он уладил дела с деревней. Штольц поражен слепоте Ильи Ильича: он не видит, что его обворовывают. Штольц насильно увез Обло-мова к себе, где заставил его переписать на себя Обломовку. Обломов восклицает, что жизнь трогает его, а хочется по-коя. Штольц говорит, что в жизни Обломова виновато питание, Обломовка, где все «началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить».

На следующий день Тарантьев и Иван Матвеевич обсуж-дали дела, которые творились с имением Обломова. Братец рассказал, что Штольц разорвал доверенность на управление деревней, так как теперь он сам будет управлять ею. Иван Мат-веевич договорился с Тарантьевым припугнуть Илью Ильича его отношениями с сестрой и потребует за молчание деньги.

Весной Ольга с теткой уехали в Швейцарию, и Штольц понял, что не может больше жить без Ольги, но в ее чувствах он сомневался. Ольга же старается понять, что она испытывает к Штольцу. Она решила, что это всего лишь дружба. Но по мере их общения Штольц становился для нее руководителем. Ольге стало стыдно за свою прежнюю лю-бовь и ее героя. И она стала мечтать о счастье со Штольцем. «Дружба утонула в любви».

Штольц решил поговорить с Ольгой о своих чувствах. Он признается ей в любви. Ольга растеряна. Штольц просит ее рассказать, что было с ней в его отсутствие. Она признается, что любила Обломова. Штольц поражен, он говорит, что Оль-га «не поняла себя, Обломова или, наконец, любви». И Оль-га рассказала во всех подробностях об отношениях с Обломо-вым. Штольц говорит, что если бы он знал, что речь идет об Обломове, он бы так не мучился. Он объясняет Ольге, что она ждет его, но это не Обломов. Штольц советует ей выйти за него замуж, в ожидании, пока он придет. Ольга соглашается.

Через полтора года после именин Обломова Штольц приехал к нему. Илья Ильич обрюзг, все находится в за-пустении. Агафья Матвеевна похудела. Почему так? А по-тому, что все доходы, которые присылает Штольц, идут на удовлетворение претензии по заемному письму, которое дал Обломов хозяйке. Обломов понял наконец в какие тиски он попал, но было уже поздно.

Штольц говорит, что в доме стало еще гаже, чем в про-шлый раз, но Обломов переводит разговор на Ольгу. Штольц сообщает, что он женат на Ольге. Ольга зовет Обломова по-гостить в ее имении. Обломов отказывается. Штольц рас-сказывает о делах в деревне, которые пошли в гору. Сели обедать. За обедом Обломов проговаривается о долге по за-емному письму. Штольц понимает, какие отношения у Об-ломова с Пшеницыной, он думает, что та обкрадывает его. Он пытается у нее выбить письмо, но та, как всегда безволь-ная, отсылает Штольца к братцу. Штольц понимает, что женщина эта ни в чем не виновата, она лишь сильно лю-бит Илью Ильича. Штольц говорит, что она должна подпи-сать завтра бумагу о том, что Илья Ильич ей ничего не дол-жен, а до этого ничего не говорить своему братцу о разгово-ре. Пшеницына соглашается.

На следующий день Агафья Матвеевна подписала бу-магу, с которой Штольц пришел к ее братцу. Но тот пока-зал письмо и сказал, что по закону Обломов ему должен. Штольц пригрозил ему, что так это не оставит.

Вечером того же дня Иван Матвеевич рассказал Тарантьеву, как его вызвал генерал, спросил о деле, которое они провернули вместе с Тарантьевым, касательно Обломова. Но Тарантьев говорит, что он тут ни при чем, он в этом не участвовал. Иван Матвеевич рассказал, что генерал заста-вил письмо уничтожить и выйти в отставку. Но Тарантьев не сдается, он предлагает теперь установить слежку за Об-ломовым и Пшеницыной и так еще выбивать деньги.

Штольц приехал попрощаться. Он предупреждает Об-ломова, что его отношения с Пшеницыной до добра не дове-дут. Простая баба, быт — все это отрицательно скажется на жизни Обломова.

Вечером пришел Тарантьев, он обругал Обломова. Но Обломов не стал терпеть, он ударил своего друга по лицу и выгнал его из дома взашей. Больше Обломов и Тарантьев не виделись.

Штольц и Ольга поселились на морском берегу. Они рано вставали, завтракали, он принимался за работу или они долго беседовали, спорили, Ольга ухаживала за деть-ми. И Ольга была счастлива, но все ей как будто чего-то не хватало. Она призналась в этом Штольцу. Тот объяснил Ольге, что просто она созрела до той поры, когда рост ее приостановился, жизнь открылась вся, в ней больше нет загадок. Ольга интересовалась, как живет Илья Ильич. Штольц сказал, что скоро они будут в Петербурге, тог-да и узнают. Ольга берет с мужа обещание, что возьмет ее с собой к Обломову.

В доме Пшеницыной все было тихо и размеренно, все дышало обилием и полнотой хозяйства. И все это крутилось вокруг Ильи Ильича. И сам Обломов был полным и есте-ственным отражением покоя, довольства и тишины, кото-рые царили в доме.

Но все вдруг переменилось. Однажды Обломов хотел встать с дивана и не смог, хотел выговорить слово и не смог. Случился апоплексический удар. Доктор прописал ежеднев-ное движение и умеренный сон только ночью. И теперь Об-ломову не давали покоя, не давали даже прилечь: то Пшени-цына задавала ему работу, то приносила развлекать Андрю-шу, то приходил Алексеев и подолгу беседовал с Обломовым.

А однажды приехал Штольц. Он опять хочет увезти Илью Ильича. Но Обломов говорит, что в любом случае он останется здесь. Штольц говорит, что приехал с Ольгой, но Обломов просит не впускать ее. Он признается, что Ага-фья Матвеевна стала ему женой, у них есть сын Андрей. И Штольц понял, что теперь уже окончательно Обломов по-гиб, его затянуло. Илья Ильич просит Штольца не остав-лять его сына, Штольц обещает. Про себя он думает, что уж

этого мальчика не даст затянуть той бездне, в которую упал Обломов. Штольц уходит. Ольга спрашивает мужа об Обло-мове. Штольц отвечает, что тот жив, и там — обломовщина.

X Материал с сайта

Прошло лет пять. В доме Пшеницыной властвует дру-гая женщина. На кухне новая кухарка, которая нехотя ис-полняет тихие просьбы Агафьи Матвеевны. Илья Ильич умер от очередного апоплексического удара. Братец Пше-ницыной разорился и поселился в доме сестры. Всем за-правляла его жена. Дети Пшеницыной устроились: стар-ший сын поступил на службу, дочь вышла замуж, а млад-шего взяли на воспитание Штольц с Ольгой. Агафья Матве-евна после смерти Обломова поняла, что и жила-то она толь-ко то время, когда был рядом Илья Ильич. Штольц звал ее жить в деревню, присылал деньги, но она все отправляла обратно, просила сохранить для Андрюши, говоря, что он барин, ему понадобится.

Однажды шли по деревянным тротуарам два госпо-дина: Штольц и его приятель-литератор. Вдоль тротуа-ра сидели нищие. В одном из них они узнали Захара. Он говорит, что после смерти Обломова ему не стало житья, ушел сам. Нового места не нашел, вот и нищенствует, за-пил. Он вспоминает барина, плачет, что такого больше не будет. Штольц зовет Захара прийти к ним, на Андрю-шу посмотреть, Захар обещает. Литератор спрашивает Штольца о барине, про которого говорил Захар. Штольц отвечает, что это Обломов, человек с чистой и ясной ду-шой, благородный и нежный, который погиб, пропал ни за что. Литератор спрашивает, что же явилось причиной этого? Штольц отвечает, что обломовщина. «Обломовщи-на! — с недоумением повторил литератор. — Что это та-кое?» — «Сейчас расскажу тебе: дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь при-годится». И он рассказал ему, что здесь написано.

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

Штольц был немец только по отцу, мать его была рус-ской. Вырос и воспитывался Штольц в селе Верхлеве, где его отец был управляющим. С детства Штольц был приучен к наукам. Но Андрей любил и пошалить, так что ему неред-ко разбивали то нос, то глаз. Отец никогда не ругал его за это, даже говорил, что так и должен расти мальчик.

Мать очень переживала за сына. Она боялась, что Штольц вырастет таким же, как его отец — настоящим не-мецким бюргером. В сыне ей мерещился идеал барина. И она стригла ему ногти, завивала локоны, читала ему стихи, пела песни, играла произведения великих композиторов. И Андрей вырос на почве русской культуры, хоть и с немец-кими задатками. Ведь рядом были Обломовка и княжеский замок, куда нередко наведывались хозяева, которые ничего не имели против дружбы со Штольцем.

Отец мальчика даже и не подозревал, что все это окруже-ние обратит «узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду, ни отцу, ни ему самому».

Когда мальчик вырос, отец отпустил сына из дома, что-бы дальше он строил свою жизнь сам. Отец хочет дать сыну «нужные адреса» нужных людей, но Андрей отказывает-ся, говоря, что пойдет к ним лишь тогда, когда у него бу-дет свой дом. Мать плачет, провожая сына. Андрей обнял ее и тоже расплакался, но взял себя в руки и уехал.

Штольц — ровесник Обломову. Он всегда в движении. По жизни шел твердо и бодро, воспринимая все ясно и пря-мо. Больше всего он боялся воображения, мечты, все у него подвергалось анализу, пропускалось через ум. И он все шел и шел прямо по избранной раз им дороге, отважно шагая че-рез все преграды.

С Обломовым его связывали детство и школа. Он выпол-нял при Илье Ильиче роль сильного. Кроме того, Штольца привлекала та светлая и детская душа, которая была у Об-ломова.

Штольц и Обломов здороваются. Штольц советует Об-ломову встряхнуться, поехать куда-нибудь. Обломов жа-луется на свои несчастья. Штольц советует снять старо-сту, завести школу в деревне. А с квартирой обещает все уладить. Штольц интересуется, ходит ли Обломов куда- нибудь, бывает ли где? Обломов говорит, что нет. Штольц возмущен, он говорит, что пора давно выйти из этого сон-ного состояния.

Штольц решил встряхнуть Обломова, он зовет Захара, чтобы тот одел барина. Чрез десять минут Штольц и Обло-мов выходят из дома.

Обломов из уединения вдруг очутился в толпе людей. Так прошла неделя, другая. Обломов восставал, жаловался, ему не нравилась вся эта суета, вечная беготня, игра стра-стей. Где же здесь человек? Он говорит, что свет, общество, в сущности, тоже спят, это все сон. Ни на ком нет свежего лица, ни у кого нет спокойного, ясного взгляда. Штольц на-зывает Обломова философом. Обломов говорит, что его план жизни — это деревня, спокойствие, жена, дети. Штольц спрашивает, кто таков Илья Ильич, к какому разряду он себя причисляет? Обломов говорит, что пусть Захара спро-сит. Захар отвечает, что это — барин. Штольц смеется. Об-ломов продолжает рисовать Штольцу свой идеальный мир, в котором царят покой и тишина. Штольц говорит, что Илья Ильич выбрал для себя то, что было у дедов и отцов. Штольц предлагает познакомить Обломова с Ольгой Ильин-ской, а также говорит, что нарисованный ему Обломовым мир — это не жизнь, это обломовщина. Штольц напоми-нает Илье Ильичу, что когда-то тот хотел путешествовать, увидеть мир. Куда все это делось? Обломов просит Штоль-ца не бранить его, а лучше помочь, потому что сам он не справится. Ведь он просто гаснет, никто не указал ему, как жить. «Или я не понял этой жизни, или она никуда не го-дится», — заключает Обломов. Штольц спрашивает, поче-му же Илья не бежал прочь от этой жизни? Обломов гово-рит, что не он один таков: «Да я ли один? Смотри: Михай-лов, Петров, Семенов, Алексеев, Степанов… не пересчита-ешь: наше имя — легион!» Штольц решает, не медля ни ми-нуты, собираться к отъезду за границу.

После ухода Штольца Обломов размышляет, что за та-кое ядовитое слово «обломовщина». Что ему теперь делать: идти вперед или остаться там, где он сейчас?

Через две недели Штольц уехал в Англию, взяв с Об-ломова слово, что тот приедет в Париж. Но Обломов не сдви-нулся с места ни через месяц, ни через три. Что же стало причиной? Обломов более не лежит на диване, он пишет, читает, переехал жить на дачу. Все дело в Ольге Ильинской.

Штольц познакомил Обломова с ней перед отъездом. Оль-га — это чудесное создание «с благоухающей свежестью ума и чувств». Она была проста и естественна, не было в ней ни жеманства, ни кокетства, ни доли лжи. Она любила музыку и прекрасно пела. Она не была в строгом смысле слова краса-вица, но всем казалось таковой. Ее взгляд смущал Обломова.

Тарантьев в один день перевез весь дом Обломова к сво-ей куме на Выборгскую сторону, и Обломов жил теперь на даче по соседству с дачей Ильинских. Обломов заключил с кумой Тарантьева контракт. Штольц рассказал Ольге все об Обломове и попросил приглядывать за ним. Ольга и Илья Ильич проводят все дни вместе.

Обломову Ольга стала сниться по ночам. Он думает, что это и есть тот идеал спокойной любви, к которому он стре-мился.

Ольга же воспринимала их знакомство как урок, кото-рый она преподаст Обломову. Она уже составила план, как отучит его от лежания, заставит читать книги и полюбить вновь все то, что он любил раньше. Так что Штольц не узна-ет своего друга, когда вернется.

После встречи с Обломовым Ольга сильно изменилась, осунулась, боялись, что она даже заболела.

Во время очередной встречи Обломов и Ольга разгова-ривают о предполагаемой поездке Ильи Ильича. Обломов не решается признаться Ильинской в любви. Ольга протяги-вает ему руку, которую тот целует, и Ольга уходит домой.

Обломов вернулся к себе и отругал Захара за мусор, ко-торый повсюду в доме. Захар к тому времени успел женить-ся на Анисье, и теперь она заправляла всем хозяйством Об-ломова. Она быстро прибрала в доме.

Обломов же опять лег на диван и все думал о том, что, возможно, Ольга тоже любит его, только боится признаться в этом. Но в то же время он не может поверить, что его мож-но полюбить. Пришел человек от тетки Ольги звать Обломо-ва в гости. И Обломов вновь уверяется в том, что Ольга лю-бит его. Он опять хочет признаться Ильинской в любви, но так и не может перебороть себя.

Весь этот день Обломову пришлось провести с компа-нии тетки Ольги и барона, опекуна небольшого имения Оль-ги. Появление в доме Ильинских Обломова не взволновало тетку, она никак не смотрела на постоянные прогулки Оль-ги и Ильи Ильича, тем более, что слышала о просьбе Штоль-ца не спускать с Обломова глаз, раскачать его.

Обломову скучно сидеть с теткой и бароном, он стра-дает оттого, что дал понять Ольге, что знает о ее чувствах к нему. Когда Ольга наконец появилась, Обломов не узнал ее, это был другой человек. Видно было, что она заставила себя спуститься.

Ольгу просят спеть. Она поет так, как поют все, ничего за-вораживающего Обломов в ее голосе не услышал. Обломов не может понять, что же случилось. Он раскланивается и уходит.

Ольга переменилась за это время, она как будто «слу-шала курс жизни не по дням, а по часам». Она теперь всту-пила «в сферу сознания».

Обломов решает переехать либо в город, либо за грани-цу, но подальше от Ольги, ему невыносимы перемены, про-изошедшие в ней.

На следующий день Захар сообщил Обломову, что видел Ольгу, рассказал ей, как живет барин и что хочет переехать в город. Обломов очень разозлился на болтливого Захара и прогнал его. Но Захар вернулся и сказал, что барышня просила Обломова прийти в парк. Обломов одевается и бе-жит к Ольге. Ольга спрашивает Обломова, почему он так давно у них не появлялся. Обломов понимает, что она вы-росла, стала выше его духовно, и ему становится страшно. Разговор идет о том о сем: о здоровье, книгах, о работе Оль-ги. Затем он решили пройтись. Обломов намеками говорит о своих чувствах. Ольга дает ему понять, что есть надежда. Обломов обрадовался своему счастью. Так они и расстались.

С тех пор уже не было внезапных перемен в Ольге. Она была ровна. Иногда она вспоминала слова Штольца, что она еще не начинала жить. И теперь она поняла, что Штольц был прав.

Для Обломова теперь Ольга была «первым человеком», он мысленно разговаривал с ней, продолжал разговор при встрече, а потом опять в мыслях дома. Он уже не жил преж-ней жизнью и соизмерял свою жизнь с тем, что скажет Оль-га. Они везде бывают, ни дня Обломов не провел дома, не прилег. И Ольга расцвела, в глазах ее прибавился свет, в движениях — грация. В то же время она гордилась и лю-бовалась Обломовым, поверженным к ее ногам.

Любовь обоих героев стала тяготить их, появились обя-занности и какие-то права. Но все же жизнь Обломова оста-валась в планах, не была реализована. Обломов больше всего боялся, что однажды Ольга потребует от него реши-тельных действий.

Ольга с Обломовым много разговаривают, гуляют. Оль-га говорит, что любовь — это долг, и ей хватит сил прожить всю жизнь и пролюбить. Обломов говорит, что когда Ольга рядом, ему все ясно, но когда ее нет, начинается игра в во-просы, в сомнения. И ни Обломов, ни Ольга не лгали в сво-их чувствах.

На следующее утро Обломов проснулся в плохом на-строении. Дело в том, что вечером он углубился в самоана-лиз и пришел к выводу, что не могла Ольга полюбить его, это не любовь, а лишь предчувствие ее. А он — тот, кто пер-вым подвернулся под руку. Он решил писать к Ольге. Илья Ильич пишет, что шалости прошли, и любовь стала для него болезнью. А с ее стороны это не любовь, это всего лишь бессознательная потребность любить. И когда придет тот, другой, она очнется. Больше не надо видеться.

Обломову стало легко на душе, после того как он «сбыл груз души с письмом». Запечатав письмо, Илья Ильич при-казывает Захару отнести его Ольге. Но Захар не отнес, а все перепутал. Тогда Обломов передал письмо Кате — горнич-ной Ольги, а сам пошел в деревню.

По дороге он увидел вдалеке Ольгу, увидел, как она прочла письмо. Он пошел в парк и встретил там Ольгу, она плакала.

Обломов спросил, что он может сделать, чтобы она не плакала, но Ольга просит лишь уйти и взять письмо с со-бой. Обломов говорит, что у него тоже болит душа, но он отказывается от Ольги ради ее же счастья. Но Ольга гово-рит, что он страдает оттого, что когда-нибудь она разлюбит его, а ей страшно, что когда-нибудь он может разлюбить ее. Это не любовь была, а эгоизм. Обломов был поражен тем, что говорила Ольга, тем более, что это была правда, которой он так избегал. Ольга желает Обломову быть спокойным, ведь его счастье в этом. Обломов говорит, что Ольга умнее его. Она отвечает, что проще и смелее. Ведь он всего боится, считает, что можно вот так взять и разлюбить. Она говорит, что письмо было нужно, ведь в нем вся нежность и забота Ильи Ильича о ней, его пламенное сердце — все то, за что она его и полюбила. Ольга уходит домой, садится за пиа-нино и поет, как еще не пела никогда.

XI Материал с сайта

Дома Обломов нашел письмо от Штольца с требованием приехать в Швейцарию. Обломов думает, что Андрей не зна-ет, какая трагедия здесь разыгрывается. Много дней кря-ду Обломов не отвечает Штольцу. Он опять с Ольгой. Меж-ду ними установились какие-то другие отношения: все было намеком на любовь. Они стали чутки и осторожны. Однаж-ды Ольге стало плохо. Она сказала, что у нее жар в сердце. Но потом все прошло. Ее мучило то, что Обломов стал для нее ближе, дороже, роднее. Он был не испорчен светом, не-винен. И это Ольга угадала в нем.

Время шло, а Обломов так и не сдвинулся с места. Вся его жизнь теперь крутилась вокруг Ольги и ее дома, «все остальное утопало в сфере чистой любви». Ольга чувствует, что чего-то ей недостает в это любви, но чего, не может по-нять.

Однажды они шли вместе откуда-то, вдруг останови-лась коляска, и оттуда выглянула Сонечка — давняя зна-комая Ольги, светская львица, и ее сопровождающие. Все как-то странно взглянули на Обломова, он не мог вынести этого взгляда и быстро ушел. Это обстоятельство застави-ло его еще раз подумать об их любви. И Илья Ильич реша-ет, что вечером он расскажет Ольге, какие строгие обязан-ности налагает любовь.

Обломов нашел Ольгу в роще и сказал, что так любит ее, что если бы она полюбила другого, он бы молча проглотил свое горе и уступил бы ее другому. Ольга говорит, что она бы не уступила его другой, она хочет быть счастлива только с ним. Тогда Обломов говорит, что нехорошо, что они видят-ся всегда тихонько, ведь на свете столько соблазнов. Оль-га говорит, что она всегда сообщает тетушке, когда видится с ним. Но Обломов настаивает на том, что видеться наеди-не плохо. Что скажут, когда узнают? Например, Сонечка, она так странно смотрела на него. Ольга говорит, что Сонеч-ка давно все знает. Обломов не ожидал такого поворота. Пе-ред его глазами стояли теперь Сонечка, ее муж, тетка Ольги и все смеялись над ним. Ольга хочет уйти, но Обломов оста-навливает ее. Он просит Ольгу быть его женой. Она согла-шается. Обломов спрашивает Ольгу, смогла бы она, как не-которые женщины, пожертвовать всем ради него, бросить вызов свету. Ольга говорит, что никогда не пошла бы таким путем, потому что он ведет в итоге к расставанию. А она рас-ставаться с Обломовым не хочет. «Он испустил радостный вопль и упал на траву к ее ногам».

Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском

На этой странице материал по темам:

  • как звали служанку ольги ильинской
  • обломов 2 часть читать краткое содержание
  • краткое содержание 2 части 1 главы обломова
  • обломов краткий епересказ 3 часть
  • краткое описание 2 части романа обломов

Штольц был немцем только по отцу, мать его была русская. Он говорил на русском языке и исповедовал православную веру. Русскому языку он научился от матери, из книг, в играх с деревенскими мальчишками. Немецкий язык он знал от отца и из книг. Андрей Штольц вырос и воспитывался в селе Верхлеве, где его отец был управляющим. В восемь лет он уже читал сочинения немецких авторов, библейские стихи, учил басни Крылова и читал священную историю.

Когда он подрос, отец стал брать его с собой на фабрику, потом на поля, а с четырнадцати лет Андрей отправлялся в город с поручениями отца один. Матери не нравилось такое воспитание. Она боялась, что сын превратится в такого же немецкого бюргера, из каких вышел его отец. Она не любила грубости и самостоятельности немцев, и считала, что в их нации не могло быть ни одного джентльмена. Она жила гувернанткой в богатом доме, жила за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу людей с грубой речью и грубыми руками, способных только на добывание денег, порядок и скучную правильность жизни. В сыне же она видела идеал барина - «беленького, прекрасно сложенного мальчика.., с чистым лицом, с ясным и бойким взглядом…» Поэтому каждый раз, когда Андрей возвращался с фабрик и полей в грязной одежде и с волчьим аппетитом, она бросалась мыть его, переодевать, рассказывала ему о поэзии жизни, пела о цветах, учила прислушиваться к звукам музыки.

Андрей хорошо учился, и отец сделал его репетитором в своем маленьком пансионе и совершенно по-немецки назначил ему жалованье по десять рублей в месяц. А неподалеку была Обломовка: «там вечный праздник! Там сбывают с плеч работу…, там барин не встает с зарей и не ходит по фабрикам…» И в самом Верхлеве стоит пустой дом, большую часть года запертый. Раз в три года он наполнялся народом, приезжали князь и княгиня с семейством.

Князь - седой старик с тремя звездами, княгиня - величественная красотой и объемом женщина, она ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а сидела в зеленой комнате с тремя старушками. Вместе с князем и княгиней в имение приезжали их сыновья - Пьер и Мишель. «Первый тотчас преподал Андрюше, как бьют зорю в кавалерии и пехоте, какие сабли гусарские, а какие драгунские, каких мастей лошади в каждом полку и куда непременно нужно поступить после ученья, чтоб не опозориться. Другой, Мишель, только лишь познакомившись с Андрюшей, как поставил его в позицию и начал выделывать удивительные штуки кулаками, попадая ими Андрюше то в нос, то в брюхо, потом сказал, что это английская драка. Через три дня Андрей разбил ему нос и по английскому, и по русскому способу, без всякой науки, и приобрел авторитет у обоих князей».

Отец Андрея был агроном, технолог, учитель. Проучившись в университете, он возвратился к отцу, который «дал ему котомку, сто талеров и отпустил на все четыре стороны». Он объездил разные страны, и остановился в России, где жил последние двадцать лет, «благословляя свою судьбу». И такую же дорогу он «начертал» своему сыну. Когда Андрей окончил университет и прожил три месяца дома, отец сказал, что «делать ему в Верхлеве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили в Петербург, что, следовательно, и ему пора». Матери уже не было на свете, и возражать решению отца было некому. В день отъезда Штольц дал сыну сто рублей.

Ты поедешь верхом до губернского города, - сказал он. - Там получи от Калинникова триста пятьдесят рублей, а лошадь оставь у него. Если ж его нет, продай лошадь; там скоро ярмарка: дадут четыреста рублей и не на охотника. До Москвы доехать тебе станет рублей сорок, оттуда в Петербург - семьдесят пять; останется довольно. Потом - как хочешь. Ты делал со мной дела, стало быть знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову. Лампада горит ярко, и масла в ней много. Образован ты хорошо: перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй, - не знаю, что ты изберешь, к чему чувствуешь больше охоты...

Да я посмотрю, нельзя ли вдруг по всем, - сказал Андрей.

Отец захохотал изо всей мочи и начал трепать сына по плечу так, что и лошадь бы не выдержала. Андрей ничего.

Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить - зайди к Рейнгольду: он научит. О! - прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. Это... это (он хотел похвалить и не нашел слова)... Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу...

Не надо, не говори, - возразил Андрей, - я пойду к нему, когда у меня будет четырехэтажный дом, а теперь обойдусь без него...

Опять трепанье по плечу.

Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в одной лежал клеенчатый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек из верхлевского полотна - вещи, купленные и взятые по настоянию отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, заказанные в Москве, в память наставлений матери...

Отец и сын посмотрели друг на друга молча, «как будто пронзили один другого насквозь», и простились. Столпившиеся неподалеку соседи удивленно и возмущенно обсуждали такое прощание, одна женщина не выдержала и заплакала: «Батюшка ты, светик! Сиротка бедный! Нет у тебя родимой матушки, некому благословить-то тебя… Дай хоть я перекрещу тебя, красавец мой!..» Андрей соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать и вдруг заплакал - в ее словах послышался ему голос матери. Он крепко обнял женщину, вскочил на лошадь и исчез в пыли.

Штольц был ровесником Обломова, и ему уже было за тридцать. «Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами и в самом деле нажил дом и деньги» - участвовал в какой-то компании, отправляющей товары за границу.

Он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента - посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу - выбирают его. Между тем он ездит и в свет и читает: когда он успевает - бог весть.

Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь. Он худощав; щек у него почти вовсе нет, то есть кость да мускул, но ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый и никакого румянца; глаза хотя немного зеленоватые, но выразительные.

Движений лишних у него не было. Если он сидел, то сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько было нужно...

Он шел твердо, бодро; жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль... Кажется, и печалями, и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой...

Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь - вот что было его постоянною задачею...

Больше всего он не любил воображения, боялся всякой мечты. Таинственному и загадочному не было места в его душе. Как и за воображением, так и за сердцем следил он тонко и осторожно - область сердечных дел была ему еще неведома. Увлекаясь, он никогда не терял почвы под ногами, и чувствовал в себе достаточно силы в случае чего «рвануться и быть свободным». Он никогда не ослеплялся красотой и не был рабом. «У него не было идолов, зато он сохранил силу души, крепость тела..; от него веяло какой-то свежестью и силой, перед которой невольно смущались и незастенчивые женщины». Он знал цену этим свойствам и скупо тратил их, поэтому окружающие считали его бесчувственным эгоистом. Его умение удержаться от порывов и не выходить за границы естественного клеймили и тут же оправдывали, но не понимали и не переставали удивляться. В своем упрямстве он постепенно впадал в пуританский фанатизм и говорил, что «нормальное назначение человека - прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия не пылала в них».

Он упрямо шел по выбранной дороге, и никто не видел, чтобы он над чем-нибудь мучительно задумывался или болел душой. Ко всему, что ему не встречалось, он находил нужный прием, а в достижении цели выше всего ставил настойчивость. Сам он шел к своей цели, «отважно переступая через все преграды», и мог отказаться от нее, только если бы впереди возникла стена или разверзлась бездна.

Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей.

Притом их связывало детство и школа - две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом, и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца...

Андрей часто, отрываясь от дел или из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу, и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.

Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть! Ну, что, как ты поживаешь? Здоров ли? - спросил Штольц.

Ох, нет, плохо, брат Андрей, - вздохнув, сказал Обломов, - какое здоровье!

А что, болен? - спросил заботливо Штольц.

Ячмени одолели: только на той неделе один сошел с правого глаза, а теперь вот садится другой.

Штольц засмеялся.

Только? - спросил он. - Это ты наспал себе.

Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор сказал. «За границу, говорит, ступайте, а то плохо: удар может быть».

Ну, что ж ты?

Не поеду.

Отчего же?

Помилуй! Ты послушай, что он тут наговорил: «живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку...»

Что ж? - хладнокровно сказал Штольц. - В Египте ты будешь через две недели, в Америке через три...

Штольц, выслушав с улыбкой жалобы приятеля о его несчастьях, посоветовал ему дать вольную крестьянам и самому поехать в деревню. А квартирный вопрос, по его мнению, решается легко: нужно переезжать. Андрей расспрашивал друга о том, как он проводил время, что читал, с кем общался, и с неудовольствием отозвался о частых посетителях Обломова, в особенности о Тарантьеве.

Помилуй, Илья! - сказал Штольц, обратив на Обломова изумленный взгляд. - Сам-то ты что ж делаешь? Точно ком теста, свернулся и лежишь.

Правда, Андрей, как ком, - печально отозвался Обломов.

Да разве сознание есть оправдание?

Нет, это только ответ на твои слова; я не оправдываюсь, - со вздохом заметил Обломов.

Надо же выйти из этого сна.

Пробовал прежде, не удалось, а теперь... зачем? Ничто не вызывает, душа не рвется, ум спит спокойно! - с едва заметною горечью заключил он. - Полно об этом... Скажи лучше, откуда ты теперь?

Из Киева. Недели через две поеду за границу. Поезжай и ты...

Хорошо; пожалуй... - решил Обломов.

Так садись, пиши просьбу, завтра и подашь...

Вот уж и завтра! - начал Обломов, спохватившись. - Какая у них торопливость, точно гонит кто-нибудь! Подумаем, поговорим, а там что бог даст! Вот разве сначала в деревню, а за границу... после...

Штольц решил остановиться у Обломова и вывести друга из сонного состояния, заставил его одеваться и собираться: «Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два-три, и…» Минут через десять Штольц вышел побритый и причесанный, а Обломов сидел на постели, медленно застегивая рубашку. Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом и ждал, когда барин освободится.

Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.

На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов протестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду.

Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты.

Целые дни, - ворчал Обломов, надевая халат, - не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! - продолжал он, ложась на диван.

Какая же тебе нравится? - спросил Штольц.

Не такая, как здесь.

Что ж здесь именно так не понравилось?

Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». - «Помилуйте, за что?» - кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?..

Жизнь: хороша жизнь!

Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят - за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?..

А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носят их имени и звания. И воображают, несчастные, что еще они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит...» А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, неспящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия.. ни доброты, ни взаимного влечения!

Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому... Что ж это за жизнь? Я не хочу ее. Чему я там научусь, что извлеку?

Ни у кого ясного, покойного взгляда, - продолжал Обломов, - все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим - нет, они бледнеют от успеха товарища... Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею - это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пустить некому.

Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? - спросил Штольц.

Обломов вдруг смолк.

Да вот я кончу только... план... - сказал он. - Да бог с ними! - с досадой прибавил потом. - Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку...

Какой же это идеал, норма жизни?

И Обломов поведал другу о «начертанном» им плане жизни. Он хотел жениться и ухать в деревню. На вопрос Штольца, почему же он не женится, ответил, что денег нет. Идеалом жизни Ильи Ильича была Обломовка, в которой он вырос.

Ну вот, встал бы утром, - начал Обломов, подкладывая руки под затылок, - и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. - Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, - говорил он, - одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая - к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь - балкон уж отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы... Она ждет меня. «Чай готов», - говорит она. - Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло!.. Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия... и незаметно выйти к речке, к полю... Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара... сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло...

Потом можно зайти в оранжерею, - продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья. Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого говорил с одушевлением, не останавливаясь. - Посмотреть персики, виноград, - говорил он, - сказать, что подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей... А на кухне в это время так и кипит; повар в белом, как снег, фартуке и колпаке суетится... Потом лечь на кушетку; жена вслух читает что-нибудь новое; мы останавливаемся, спорим... Но гости едут, например ты с женой... Начнем вчерашний, неконченный разговор; пойдут шутки или наступит красноречивое молчание, задумчивость... Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, с косами на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят... В доме уж засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей; сковорода грибов, котлеты, ягоды... тут музыка... Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе...

И весь век так? - спросил Штольц.

До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!

Нет, это не жизнь!

Как не жизнь? Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А все разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры - уж это одно чего стоит! И это не жизнь?

Это не жизнь! - упрямо повторил Штольц.

Что ж это, по-твоему?

Это... (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то... обломовщина, - сказал он наконец.

О-бло-мовщина! - медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. - Об-ло-мов-щина!

Он странно и пристально глядел на Штольца.

Обломов искренне удивился: разве цель беготни, страстей, войн, торговли - не стремление к покою? Штольц с упреком напомнил ему их юношеские мечты: служить, пока хватит сил, работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать - значит жить другой, изящной, стороной жизни; объехать чужие края, чтоб сильнее любить свой, ведь «вся жизнь есть мысль и труд». Обломов стал припоминать прошлое, когда они вместе мечтали взглянуть на полотна знаменитых художников, объездить разные страны… Но все это было в прошлом, и сейчас все эти мечты и стремления казались Обломову пустой глупостью, тогда как для Штольца труд - «образ, содержание, стихия и цель жизни». Он сказал, что в последний раз собирается «приподнять» Обломова, чтобы он совсем не пропал. Обломов слушал друга с встревоженными глазами и признался, что и сам не рад такой жизни, сам понимает, что копает себе могилу и оплакивает себя, но изменить все ему не хватает воли и силы. «Веди меня, куда хочешь…, а один я не сдвинусь с места - просил Обломов друга. - Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого… огня! Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски… Нет, жизнь моя началась с погасания… С первой минуты, когда я осознал себя, я почувствовал, что уже гасну…, гаснул и губил силы… Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего и не знал, не видал…» Штольц молча выслушал исповедь друга и решил увезти его за границу, после в деревню, а потом найти и дело. «Теперь или никогда - помни!» - прибавил он уходя.

«Теперь или никогда!» - явились Обломову грозные слова, лишь только он проснулся утром.

Он встал с постели, прошелся раза три по комнате, заглянул в гостиную: Штольц сидит и пишет.

Захар! - кликнул он.

Не слышно прыжка с печки - Захар нейдет: Штольц услал его на почту.

Обломов подошел к своему запыленному столу, сел, взял перо, обмакнул в чернильницу, но чернил не было, поискал бумаги - тоже нет.

Он задумался и машинально стал чертить пальцем по пыли, потом посмотрел, что написал: вышло Обломовщина.

Он проворно стер написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру.

Пришел Захар и, найдя Обломова не на постели, мутно поглядел на барина, удивляясь, что он на ногах. В этом тупом взгляде удивления написано было: «Обломовщина!»

«Одно слово, - думал Илья Ильич, - а какое... ядовитое!..»

Через две недели Штольц уехал в Англию, взял с Обломова слово, что он в скором времени приедет в Париж и там они встретятся. Илья Ильич активно готовился к отъезду: паспорт уже был готов, оставалось купить кое-что из одежды и продуктов. Захар бегал по лавкам, и хотя положил себе в карман много монет, проклинал и барина, и всех, кто придумал путешествия. Знакомые Обломова недоверчиво наблюдали за ним, говоря: «Представьте: Обломов сдвинулся с места!»

«Но Обломов не уехал ни через месяц, ни через три» - накануне отъезда его укусила муха и у него распухла губа. Штольц давно уже ждал друга в Париже, писал ему «неистовые» письма, но не получал на них ответа.

Отчего же? Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет? Или, может быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что , или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил руки под голову - и напрасно будит его Захар.

Нет, у него чернильница полна чернил, на столе лежат письма, бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой...

Встает он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или по крайней мере самоуверенности. Халата не видать на нем: Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.

Обломов сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе... Он весел, напевает... Отчего же это?

Вот он сидит у окна своей дачи (он живет на даче, в нескольких верстах от города), подле него лежит букет цветов. Он что-то проворно дописывает, а сам беспрестанно поглядывает через кусты, на дорожку, и опять спешит писать.

Вдруг по дорожке захрустел песок под легкими шагами; Обломов бросил перо, схватил букет и подбежал к окну.

Это вы, Ольга Сергеевна? Сейчас, сейчас! - сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то прекрасной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных елей...

Перед отъездом Штольц познакомил Обломова с Ольгой Ильинской и ее теткой. Когда он в первый раз привел Обломова в дом к Ольгиной тетке, там были гости, и Илья Ильич чувствовал себя неловко. Ольга очень обрадовалась Штольцу, которого любила за то, «что он ее всегда смешил и не давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала себя слишком ребенком перед ним. Она понимала, что он был выше ее, и могла обратиться к нему с любым вопросом. Штольц же любовался ею, «как чудесным созданием, с благоухающей свежестью ума и чувств». Для него она была прелестным, подающим большие надежды ребенком. Андрей говорил с ней чаще, чем с другими женщинами, «потому что она, хотя бессознательно, но шла простым, природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, но перехитренному воспитанию, не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки». И, может быть, она так легко шагала по жизни, потому что чувствовала рядом с собой «уверенные шаги друга», которому верила.

Как бы то ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь - я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги»...

Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато ее и ценил почти один Штольц, зато не одну мазурку просидела она одна, не скрывая скуки; зато, глядя на нее, самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей...

Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались с языка ее ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке и литературе: говорила она мало, и то свое, неважное - и ее обходили умные и бойкие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.

Любила она музыку, но пела чаще втихомолку, или Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге; а пела она, по словам Штольца, как ни одна певица не поет.

Обломов с первого взгляда вызвал у Ольги благожелательное любопытство. Он же смущался взглядов Ольги, которые она на него бросала. Когда он после ужина стал прощаться, Ольга пригласила его на другой день обедать. С этой минуты взгляд Ольги не выходил из головы Обломова, и какие бы ленивые позы он не принимал, ему не удавалось заснуть. «И халат показался ему противен, и Захар глуп и невыносим, и пыль с паутиной нестерпима».

Он велел вынести вон несколько дрянных картин, которые навязал ему какой-то покровитель бедных артистов; сам поправил штору, которая давно не поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна, смахнул паутину, а потом лег на бок и продумал с час - об Ольге.

Он сначала пристально занялся ее наружностью, все рисовал в памяти ее портрет.

Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.

Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы - овал и размеры лица; все это, в свою очередь, гармонировало с плечами, плечи - с станом...

Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.

Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками - нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.

Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой, шее; двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуловимо...

Обломов решил, что в последний раз пойдет к тетке Ольги, но шли дни, и он продолжал ездить к Ильинской. В один из дней Тарантьев перевез все вещи Обломова на Выборгскую сторону, к своей куме, а Илья Ильич поселился на свободной даче, находившейся напротив дачи Ольгиной тетки. Он с утра до вечера был с Ольгой, читал ей, посылал цветы, гулял с ней по горам, плавал на лодке по озеру… Штольц рассказал Ольге о слабостях Обломова, и она не упускала момент, чтобы пошутить над ним. В один из вечеров Штольц попросил Ольгу спеть.

Она пела много арий и романсов, по указанию Штольца; в одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других - радость, но в звуках этих таился уже зародыш грусти.

От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и сейчас же опять сердце жаждало жизни...

Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.

Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось только сесть и поехать.

В заключение она запела Casta diva: все восторги, молнией несущиеся мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, - все это уничтожило Обломова: он изнемог.

Довольны вы мной сегодня? - вдруг спросила Ольга Штольца, перестав петь.

Спросите Обломова, что он скажет? - сказал Штольц.

Ах! - вырвалось у Обломова.

Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тотчас же оставил и сильно смутился.

Извините... - пробормотал он.

Слышите? - сказал ей Штольц. - Скажи по совести, Илья: как давно с тобой не случалось этого?

Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила сиплая шарманка... - вмешалась Ольга с добротой, так мягко, что вынула жало из сарказма.

Он с упреком взглянул на нее.

В эту ночь он не спал, а грустный и задумчивый ходил по комнате. Едва рассвело, он вышел из дома, ходил по улицам. А через три дня он был опять у Ольгиной тетки, и вечером оказался у рояля вдвоем с Ольгой. Она, по обыкновению, принялась подшучивать над ним, а он любовался ею: «Боже мой! Какая хорошенькая! Бывают же такие на свете…» От счастья ему было тяжело дышать, а в голове вихрем носились беспорядочные мысли. Он смотрел на нее и не слышал ее слов. Потом Ольга запела, а когда остановилась, оглянулась на Обломова и увидела, что «у него на лице сияла заря пробужденного, со дна души восставшего счастья».

Но она знала, отчего у него такое лицо, и внутренне скромно торжествовала, любуясь этим выражением своей силы.

Посмотрите в зеркало, - продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо в зеркале, - глаза блестят, боже мой, слезы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..

Нет, я чувствую... не музыку... а... любовь! - тихо сказал Обломов.

Она мгновенно оставила его руку и изменилась в лице. Ее взгляд встретился с его взглядом, устремленным на нее: взгляд этот был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть.

Ольга поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нем и что оно - истина.

Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно поднималась и опускалась грудь...

В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки, но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души, а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому свету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга, но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок, тело не чувствует его на себе, он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие, когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома - а он был почти всегда дома, - он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мёл кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью, зеркала, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями для записывания на них по пыли каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце, на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки.

Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет - так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями, но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели, видно, что их бросили давно, нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.

Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь.

Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.

Легко ли? Предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением.

По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.

Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать и вообще заняться этим делом как следует.

С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более, что ничто не мешает думать и лежа.

Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал, поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.

Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся.

Что ж это я в самом деле? - сказал он вслух с досадой. - Надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и…

Захар! - закричал он.

В комнате, которая отделялась только небольшим коридором от кабинета Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук спрыгнувших откуда-то ног. Это Захар спрыгнул с лежанки, на которой обыкновенно проводил время, сидя погруженный в дремоту.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости, а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке, предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренне, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина, без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и наконец незаметно потерялся между не старыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

Что ты? - спросил Илья Ильич.

Ведь вы звали?

Звал? Зачем же это я звал - не помню! - отвечал он потягиваясь. - Поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

Ну, полно лежать! - сказал он, - надо же встать… А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. - Захар!

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и наконец пошел к дверям.

Куда же ты? - вдруг спросил Обломов.

Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? - захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова.

А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен - так и подожди! Не залежался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

Какое письмо? Я никакого письма не видал, - сказал Захар.

Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

Куда ж его положили - почему мне знать? - говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена, что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь!

Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась, не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

Нашел, что ли? - спросил он только.

Вот какие-то письма.

Ну, так нет больше, - говорил Захар.

Ну хорошо, поди! - с нетерпением сказал Илья Ильич. - Я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

Ах ты, господи! - ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. - Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла!

Чего вам? - сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой, так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! - строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия, или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

А кто его знает, где платок? - ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

Всё теряете! - заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! - говорил Илья Ильич.

Где платок? Нету платка! - говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. - Да вон он, - вдруг сердито захрипел он, - под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то - ничего не делаешь!

Уж коли я ничего не делаю… - заговорил Захар обиженным голосом, - стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю и мету-то почти каждый день…

Он указал на середину пола и на стол, на котором Обломов обедал.

Вон, вон, - говорил он, - все подметено, прибрано, словно к свадьбе… Чего еще?

А это что? - прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. - А это? А это? - Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце и на забытую, на столе тарелку с ломтем хлеба.

Ну, это, пожалуй, уберу, - сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. - говорил Обломов, указывая на стены.

Это я к святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю…

А книги, картины обмести?..

Книги и картины перед рождеством: тогда с Анисьей все шкафы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы все дома сидите.

Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы…

Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.

Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?

Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты все врешь!

И нечистоту не я выдумал.

У тебя вот там мыши бегают по ночам - я слышу.

И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.

Уберешь, а завтра опять наберется, - говорил Захар.

Не наберется, - перебил барин, - не должно.

Наберется - я знаю, - твердил слуга.

А наберется, так опять вымети.

Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше бог по душу пошли!

Отчего ж у других чисто? - возразил Обломов. - Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка…

А где немцы сору возьмут, - вдруг возразил Захар. - Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: все поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкафах лежала по годам куча старого, изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков, да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

Нечего разговаривать! - возразил Илья Ильич, ты лучше убирай.

Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, - сказал Захар.

Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

Конечно, вы, все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

Вот еще выдумал что - уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

Да право! - настаивал Захар. - Вот, хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

Э! какие затеи - баб! Ступай себе, - говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, как и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой, а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Через несколько минут пробило еще полчаса.

Что это? - почти с ужасом сказал Илья Ильич. - Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!

Ах ты, боже мой! Ну! - послышалось из передней, и потом известный прыжок.

Умыться готово? - спросил Обломов.

Готово давно! - отвечал Захар. - Чего вы не встаете?

Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

Какие счеты? Какие деньги? - с неудовольствием спросил Илья Ильич.

От мясника, от зеленщика, от прачки, от хлебника: все денег просят.

Только о деньгах и забота! - ворчал Илья Ильич. - А ты что понемногу не подаешь счеты, а все вдруг?

Вы же ведь все прогоняли меня: завтра да завтра…

Ну, так и теперь разве нельзя до завтра?

Нет! Уж очень пристают: больше не дают в долг. Нынче первое число.

Ах! - с тоской сказал Обломов. - Новая забота! Ну, что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, - сказал Илья Ильич. - Так умыться-то готово?

Готово! - сказал Захар.

Ну, теперь…

Он начал было, кряхтя, приподниматься на постели, чтоб встать.

Я забыл вам сказать, - начал Захар, - давеча, как вы еще почивали, управляющий дворника прислал: говорит, что непременно надо съехать… квартира нужна.

Ну, что ж такое? Если нужна, так, разумеется, съедем. Что ты пристаешь ко мне? Уж ты третий раз говоришь мне об этом.

Ко мне пристают тоже.

Скажи, что съедем.

Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обещали, а все не съезжаете, мы, говорят, полиции дадим знать.

Пусть дают знать! - сказал решительно Обломов. - Мы и сами переедем, как потеплее будет, недели через три.

Куда недели через три! Управляющий говорит, что чрез две недели рабочие придут: ломать все будут… «Съезжайте, говорит, завтра или послезавтра…»

Э-э-э! слишком проворно! Видишь, еще что! Не сейчас ли прикажете? А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз, а ты опять. Смотри!

Что ж мне делать-то? - отозвался Захар.

Что ж делать? - вот он чем отделывается от меня! - отвечал Илья Ильич. - Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!

Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? - начал мягким сипеньем Захар. - Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был, так я бы с великим моим удовольствием…

Нельзя ли их уговорить как-нибудь. «Мы, дескать, живем давно, платим исправно».

Говорил, - сказал Захар.

Ну, что ж они?

Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой одну большую квартиру сделать, к свадьбе хозяйского сына.

Ах ты, боже мой! - с досадой сказал Обломов. - Ведь есть же этакие ослы, что женятся!

Он повернулся на спину.

Вы бы написали, сударь, к хозяину, - сказал Захар, - так, может быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.

Захар при этом показал рукой куда-то направо.

Ну хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а я подумаю. Ничего ты не умеешь сделать, - добавил он, - мне и об этой дряни надо самому хлопотать.

Захар ушел, а Обломов стал думать.

Но он был в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает».

Неизвестно, долго ли бы еще пробыл он в этой нерешительности, но в передней раздался звонок.

Уж кто-то и пришел! - сказал Обломов, кутаясь в халат. - А я еще не вставал - срам да и только! Кто бы это так рано?

И он, лежа, с любопытством глядел на двери.

В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома – а он был почти всегда дома, – он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В трех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями, для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки.

Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет, – так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.

Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь.

Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.

Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением.

По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.

Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать и вообще заняться этим делом как следует.

С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более что ничто не мешает думать и лежа.

Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.

Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся.

– Что ж это я в самом деле? – сказал он вслух с досадой, – надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и…



В продолжение темы:
Стрижки и прически

Для приготовления сырков понадобятся силиконовые формочки среднего размера и силиконовая кисточка. Я использовала молочный шоколад, необходимо брать шоколад хорошего качества,...

Новые статьи
/
Популярные