Пролетарская литература 1920 1930 годов в ссср. Развитие литературы в послевоенные годы

Советская литература 1920 -1930 -х годов Основные принципы: партийность, диалектический материализм, исторический оптимизм, то есть социальный утопизм, создание мифа о скорой победе мировой революции. А. В. Луначарский: «поэт, который не является агитатором, вообще не заслуживает никакого внимания, да и не может быть такого поэта» , поэт должен «сеять крепкие семена нашей классовой мудрости» .

Советская агитационная поэзия Демьян Бедный «Проводы» 1918 год «Не ходил бы ты, Ванёк, Да в солдаты!» «Будь такие все, как вы, Ротозеи, Что б осталось от Москвы, От Расеи? » «С Красной Армией пойду Я походом, Смертный бой я поведу С барским сбродом. Что с попом, что с кулаком – Вся беседа: В брюхо толстое штыком Мироеда!» «Русь родная, вольный край, Край советский!»

Александр Жаров 1904 -1984 В 1918 г. – секретарь комсомольской ячейки, делегат Третьего съезда Российского Коммунистического Союза Молодёжи, на котором выступил Ленин с лозунгом «Учиться, учиться и учиться!» Комсомольский поэт, автор гимна советских пионеров «Взвейтесь кострами» (1918). «Взвейтесь кострами, Синие ночи! Мы, пионеры, Дети рабочих. Близится эра Светлых годов. Клич пионера: «Всегда будь готов!»

Эдуард Багрицкий 1895 -1934 «Смерть пионерки» (1932): Красное полотнище Вьётся над бугром. «Валя, будь готова!» Восклицает гром. Валя в синей майке Отдаёт салют. «Я всегда готова!» Слышится окрест. На плетёный коврик Упадает крест.

Героико-романтический миф о гражданской войне Николай Тихонов (1896 -1979). Сб. «Орда» (1921), «Брага» (1922). Поэтизация подвига. «Баллада о гвоздях» (1922): Адмиральским ушам простукал рассвет: «Приказ исполнен. Спасённых нет» . Гвозди б делать из этих людей: Крепче б не было в мире гвоздей.

Неоромантизм в комсомольской поэзии Михаил Светлов (1903 -1964). «Гренада» (1925): Я хату покинул, Пошёл воевать, Чтоб землю в Гренаде Крестьянам отдать. Прощайте, родные! Прощайте, семья! «Гренада, Гренада моя!» Пробитое тело Наземь сползло, Товарищ впервые Оставил седло. Я видел: над трупом Склонилась луна, И мёртвые губы Шепнули: «Грена…»

Миф о рождении нового мира и человека Александр Малышкин. Повесть «Падение Даира» (1921) – о взятии Перекопа, образ коллективного героя (массы красноармейцев) и вожака («каменный» командарм). Дмитрий Фурманов. Роман «Чапаев» (1923) – легендарная личность В. И. Чапаев, комиссар Клычков (идеолог нового мира). Александр Серафимович «Железный поток» (1924) – стилизация под «Тараса Бульбу» . Командир Кожух – человек новой породы. Александр Фадеев. Роман «Разгром» (1926). Командир партизанского отряда Левинсон – человек особой породы, преодолевает человеческие слабости. Подвиг Метелицы (схвачен белогвардейской контрразведкой). Интеллигент Мечик – предатель. Николай Островский. Роман «Как закалялась сталь» (1934). Павка Корчагин – кочегар, комсомолец, красноармеец, чекист – непобедим перед ударами судьбы (боль, слепота). Современный Прометей делает из своей жизни модель поведения советского человека. Корчагин – делегат Шестого съезда Российского Коммунистического Союза Молодёжи.

«Как закалялась сталь» (1934) «Самое же главное – не проспал горячих дней, нашёл своё место в железной схватке за власть, и на багряном знамени революции есть и его несколько капель крови» . «Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай её полезной!»

«Как закалялась сталь» (1934) Часть 2. Глава 3. «Самое дорогое у человека – это жизнь. Она даётся ему один раз, и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества» .

Революционно-героическая драма 1920 -1930 -х годов Константин Тренёв. «Любовь Яровая» (1926). Михаил служит у белых, жена Любовь – у красных, стреляет в мужа. Борис Лавренёв. «Разлом» (1928). Татьяна Берсенева выдаёт мужа, капитана крейсера «Заря» («Аврора»), участника контрреволюционного заговора. Всеволод Вишневский. «Оптимистическая трагедия» (1933). Женщина-комиссар из матросов-анархистов сформировала революционный полк, который разбил противника. Комиссар убита, приказ выполнен, финал оптимистичен.

Борис Пильняк (Вагау) 1894 -1938 Роман «Голый год» (1921). Поэтизация революционной стихии, показал «звериный лик революции» . Слияние в революции стихийного и программного. Симпатии отдаёт не «людям в кожаных куртках» , воплощающих революционную волю («могёт энегрично фукцировать»). Параллелизм между природной и социальной жизнью, Петровской и Октябрьской революцией. «Повесть непогашенной луны» (1926) – тираж журнала «Новый мир» конфискован. Проблема произвола тоталитарной власти. 1929 г. – за издание в Берлине повести «Красное дерево» снят с должности председателя Всероссийского союза писателей. 1937 г. – арест за организацию террористического заговора против членов правительства. 1938 г. – расстрелян. Посмертно реабилитирован.

Исаак Бабель (Бобель) 1894 -1940 «Конармия» (1922 -1926) – 37 новелл. Характеры красноармейцев противоречивы: удаль и звериная жесткость. «Письмо» (убийство брата и отца, любовь к жеребцу Стёпе). «Соль» (красноармеец застрелил женщину, выдававшую свёрток соли за ребёнка). 1939 г. – арест. 1940 г. – расстрел, кремирован. 1954 г. – реабилитирован «за отсутствием состава преступления» .

Владимир Зазубрин (Зубцов) 1895 -1937 «Два мира» (1921) – о жестокостях гражданской войны. 1923 -1928 г. живёт в Новониколаевске (Новосибирске), председатель Союза сибирских писателей. Повесть «Щепка» (1923). Не была напечатана по идеологическим соображениям. Первая публикация в журнале «Сибирские огни» (1989. № 2). С 1928 г. – травля, освобождён от работы в журнале, исключён из партии. Переезд в Москву. 1937 г. арест, расстрелян в тюрьме.

«Щепка» О Ней и о Ней Показан механизм террора ЧК, человек показан как «щепка» , отбрасываемая волнами революционных бурь и перемен. Предгубчека Срубов поражён несоответствием революционных идеалов и средств их осуществления. Два лика революции: красный (великие цели) и серый (будни, террор). Чекист Исаак Кац, товарищ по гимназии и университету, расстрелял отца Срубова, работа расстрельщика ожесточает, запивается. Понимает, что волна репрессий поглотит и его: «Мусорщик с метлой уже пришёл» .

Борис Лавренёв (Сергеев) Повесть «Сорок первый» (1926) Трагическая любовь 18 -летней рыбачки Марютки, красноармейца-снайпера, и интеллигентного белогвардейского поручика Говорухи-Отрока. Революция дала возможность Марютке ощутить собственное достоинство. Пишет стихи: «складаю, на народовать не хотят» . Марютка выполняет революционный долг (убивает белогвардейца), а душа сопротивляется: «Что я наделала? »

Константин Федин Роман «Города и годы» (1924) Входил в литературную группу «Серапионовы братья» . 1959 -1971 г. возглавлял Союз советских писателей. «Города и годы» . Время с 1914 по 1922 г. Начинается с развязки: 1922 -1919 -1914 -1916 -1917 -1920 -е годы. Столкновение дух идеологий, двух государств (Германия, Россия), двух народов (первая мировая война), двух героев: русский художник Андрей Старцов и немецкий художник, затем коммунист Курт Ван. Проблема: герой и время. Андрей не сумел войти в своё (жестокое) время, живёт по вечным заветам дедов. Героя переехало колесо истории. Убит бывшим другом, «проволочным» человеком Куртом.

Антисоветская публицистика М. Горький. «Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре» (1918). А. Ремизов. «Слово о погибели русской земли» (1917), «Заповедное слово русскому народу» (1918). Л. Андреев. «SOS» (1919). А. Аверченко. «Дюжина ножей в спину революции» (Париж, 1921).

Алексей Николаевич Толстой 1883 -1945 1918 -1922 г. – эмиграция в Германию. Трилогия «Хождение по мукам»: роман «Сёстры» (1919 -1922), «Восемнадцатый год» (1928), «Хмурое утро» (1941). Герои: сёстры Катя и Даша, Рощин, Телегин переходят на сторону Красной Армии. Повесть «Гадюка» (1928) – героиня, участница гражданской войны, в условиях нэпа оказалась лишним человеком. Роман «Пётр I» (1930 -1945) – образ царяработника, царя-созидателя, трудящегося на благо всей державы.

Александр Грин (Гриневский) 1880 -1932 Повесть «Алые паруса» (1923). Ассоль и Грей – особые люди, «иное» видение мира. Романы: «Блистающий мир» (1923), «Золотая цепь» (1925), «Бегущая по волнам» (1928), «Дорога никуда» (1930). Романтический герой привносит в мир идеальное начало.

Илья Ильф (Файнзильберг) Евгений Петров (Катаев) Роман « 12 стульев» (1928). Роман «Золотой телёнок» (1931). Авантюрно-приключенческие романы с фигурой удачливого плута. Одновременно Остап Бендер – герой сатирического романа. Он является «лакмусовой бумажкой» , проявляющей сущность людей, с которыми он соприкасается.

Николай Эрдман 1900 -1970 Сатирическая комедия «Мандат» (1925). Поставлена в театре В. Э. Мейерхольда. 100 спектаклей за год. Сатирическая комедия «Самоубийца» (1930). Запрет на постановку. 1932 г. – арест во время съёмок фильма «Весёлые ребята» . 3 года ссылки в Енисейск и Томск. 1954 г. – принят в Союз советских писателей.

Николай Эрдман «Мандат» (1925) Семья Гулячкиных живёт в страхе за своё дореволюционное прошлое (владели магазином, прачечной). Квартира превращена в коммуналку. Вынуждены жить оборотнической жизнью человека «редиски» (сверху красный, внутри белый). Двойная картина: портрет Карла Маркса – Вечер в Копенгагене. Семья решает, что Павел должен стать коммунистом. Самозванство героя: сам пишет себе мандат. Как и Хлестаков, входит в социальную роль: «требую, чтобы меня все в доме боялись» , «Держите меня мамаша, или иначе я с этой бумажкой всю Россию переарестую!»

«Мандат» (1925) Гулячкин от гулять, веселиться, бунтовать. Бунт против всеобщего расчеловечивания жизни: «Жил человек, был человек, и вдруг человека разжаловали» . Оборотная сторона главенства социальной роли над внутренним «я» , опасность спекуляции общественным положением. Трактовки пьесы: разоблачение мещанства – разоблачение уродливой системы власти – духовная драма человека, потерявшего привычный мир и тоскующего по нему.

Николай Эрдман «Самоубийца» (1931) Безработный Семён Подсекальников (подсекается жизнью). Трагедия маленького человека, вынужденного жить в абсурдной системе. Среда равнодушна и бесчувственна к живому человеку. Героя уговаривают стать жертвой, пострадать за правду. Сквозь маску самозванца просвечивает живая душа. Бунт героя против навязанной ему социальной роли.

Павел Васильев 1910 -1937 Поэма «Песня о гибели казачьего войска» (19291932) – трагическая судьба белоказачьей армии атамана Б. Анненкова в гражданскую войну. Поэма «Соляной бунт» (1933) – о расколе казачества. Поэма «Кулаки» (1936) – о трагических событиях коллективизации. 1935 г. – исключён из Союза советских писателей. 1937 г. арест, расстрел. Посмертно в 1956 г. реабилитирован.

Павел Васильев «Лагерь» (1933) Война гражданская в разгаре, И в городе нежданный гам, Бьют пулемёты на базаре По пёстрым бабам и горшкам. На сеновале под тулупом Харчевник с пулей в глотке спит… И гармонист из сил последних Поёт во весь зубастый рот, И двух в пальто в овраг соседний Конвой расстреливать ведёт.

Александр Кочетков Баллада о прокуренном вагоне 1932 год: С любимыми не расставайтесь! С любимыми не расставайтесь» Всей кровью прорастайте в них – И каждый раз навек прощайтесь! Когда уходите на миг!. .

Литература русской эмиграции первой волны Марк Алданов (Ландау). Книга «Толстой и Роллан» (1915). Роман «Святая Елена, маленький остров» (1921) – о последних днях жизни Наполеона. Любимец фортуны бросает в речку камешки. Приумножает на острове человеческий и политический опыт. Наполеон: «Революция ведь всегда делается ради бедных, а бедные-то от неё страдают больше других» , «Я наблюдал революцию вблизи, и потому её ненавижу. Хотя она меня родила. Порядок – величайшее благо для общества» . Роль случая в истории. Наполеон приходит к выводу, что победам обязан случаю. Наполеон мировой славы не добивается. Старик-малаец Тоби, садовник острова, не знает о славе Наполеона.

Василий Никифоров-Волгин 1901 -1941 1927 г. – в Таллине на конкурсе молодых авторов получает первую премию за рассказ «Земной поклон» . Сборники «Земля именинница» (1937), «Дорожный посох» (1938). 1940 г. в Эстонии установлена Советская власть. 1941 г. – арестован органами НКВД, расстрелян в Вятке «за издание книг, брошюр и пьес клеветнического антисоветского содержания» . Реабилитирован в 1991 году.

Василий Никифоров-Волгин «Дорожный посох» (1938) Повесть «Дорожный посох» . «Из воспоминаний детства: Крещение. – Кануны Великого Поста. – Радуница и др. Рассказ «Солнце играет» - антирелигиозная кампания комсомольцев, воздействие евангельского Слова на души людей. Рассказ «Мати-пустыня»: красноармеец перед смертью в монастыре исповедует грехи, причащается и примиряется с Богом.

Борис Зайцев 1881 -1972 Сборник «Тихие зори» (1906). Рассказ «Аграфена» (1908). Повесть «Голубая звезда» (1918). Христофоров кроткий человек, проводник между Богом и людьми. С 1922 г. в эмиграции во Франции. Сб. рассказов «Улица Святого Николая» (1923). Житийные портреты: «Преподобный Сергий Радонежский» (1925), «Алексей, Божий человек» .

Борис Константинович Зайцев «Преподобный Сергий Радонежский» (1925). Нравственно-психологический мир Сергия, высота национального характера. Сергий воспитывал свободных духом людей. Образ Святой Руси не доступен для разрушительных исторических стихий. Очерки «Афон» (1927), «Валаам» (1935).

Борис Зайцев Роман «Золотой узор» (1926) – родители несут Крест на могилу растреляного чекистами сына. Роман «Дом в Пасси» (1935) – о судьбах русских эмигрантов. Тетралогия «Путешествие Глеба» (1937 -1953). Глеб вырастает в безбожной среде. Поиск пути, истинных ориентиров: от эгоцентризма к бытию в близости Бога. Рассказ «Река времён» (1964). Разные пути в монашество: отец Андронник – учёный, отец Савватий – «настоящий кондовый коренной монах» .

Завершая разговор о рецепции поэмы Гоголя “Мертвые души” в русском и мировом литературном процессе, Ю.В. Манн справедливо указал на её “способность к бесконечному изменению и обогащению во времени”. С не меньшим основанием можно говорить о такой же судьбе других гоголевских шедевров. В 1840-е гг. “натуральная школа” открывает для себя антропологию Гоголя - его боль за маленького. И слова: “Все мы вышли из гоголевской “Шинели”, кому бы они не принадлежали, зафиксировали связь идеологии жанра с поэтикой раннего русского реализма. Молодой Достоевский в “Бедных людях”, “Хозяйке”, “Двойнике”, ищет традицию жанрового стиля Гоголя, чтобы, по словам Андрея Белого, “претворить высокопарицу “Шинели” в окаламбуренный “Носом” бред, которого тема - “Записки сумасшедшего”. Символистический бум, вызванный гоголевскими юбилеями 1902 и 1909 г., потребность русских символистов определить свои национальные корни, наметил начало мифологизации его личности и творчества. Одним словом, у каждой эпохи русской литературы был свой Гоголь и оригинальное его прочтение.

Опираясь на опыт прозы и черты литературного быта 1920-1930-х гг., В. Каверин заметил, что “к формуле “Все мы вышли из гоголевской “Шинели” следовало бы добавить: “И из гоголевского “Носа” . Литературная ситуация после революционной России несомненно была отмечена “поворотом к гоголизму” (А. Белый). Отечественное литературоведение уже в самом начале 1920-х гг. (работы В. Виноградова и М. Бахтина, Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума, В. Гиппиуса и А. Слонимского, В. Шкловского и др.) вводило Гоголя в арсенал “новой культуры”. Феномен “формальной школы” и параллельные филосовско-эстетические поиски М.Бахтина, Л. Пумпянского, В. Виноградова органично корреспондировали с новой русской прозой в лице Е. Замятина и М. Булгакова, “Серапионовых братьев”, Л. Добычина и К. Вагинова, М. Зощенко и Д. Хармса. Характерно, что узлом этой связи, материалом для самоопределения оказывается творчество Гоголя, идеи сказа и мениппеи, пародии и литературной циквилизации, синтеза фантастики с бытом, трагического гротеска.

Но в бурном всплеске “сверхактивизации стилевых процессов”, “ощущение нового жанра” и “нового пути слова” русская проза 1920-1930-х гг. накапливала своё трагическое мироощущение. “Музыка революции” быстро сменилась послереволюционным бытом и деформацией гуманистических ценностей, то, что Замятин в самом начале 1920-х гг. Обозначил страшным миром мертвых душ в романе “Мы” и пророческим заглавием статьи 1921 г. “Я боюсь”.

Русская литература этого времени последовательно шла к мирообразу “Записок сумасшедшего”, где “особая форма нарушения объективной системы действия” связана с формой “Ich-Erzahlung”. Образ абсурдного бытия и тоски по человечности вызревал как органическая часть “синтетизма”, в котором новая русская проза видела русскую традицию (ср. статью Е. Замятина “О синтентизме” 1922 г.).



У истоков этого мирообраза и этой формы рефлексии естественно лежала мемуарная публицистика послереволюционных лет. “Окаянные дни” И. Бунина, “Петербургские дневники” З.Гипиус, “Взвихренная Русь” А. Ремизова воссоздали гоголевскую реальность “дней без числа”. “О, какие противные, черные, страшные и стыдные дни!”, “Дни - как день один, громадный, только мигающий ночью”; “Какие-то сны...<...> Когда? Сорок седьмого февраля...” - восклицает Зинаида Гиппиус. Ей вторит Алексей Ремизов: “И время пропало. Нет его, кончилось...”. “Окаянные дни”, когда “вот уже третий год идет нечто чудовищное”, когда “ только низость, только грязь только зверство”, вызывают в памяти поприщинские датировки. Максимилиан Волошин в своей поэме “Россия”, рожденной в пожаре этих дней, прямо скажет:

До Мартобря (его предвидел Гоголь!)

В России не было ни буржуа,

Ни классового пролетариата <...>

И началась кровавая игра.

В этом гоголевском безумном континиуме тема бреда становится леймотивной и всепроникающей. “Человек бредит, как горячечный, и, слушая этот бред, весь день все-таки жадно веришь ему и заражаешься им”; “все так, но есть, несомненно, и помешательство”; “ да, повальное сумасшествие” (С.99,122,124), - фиксирует Бунин. “Душа заболела”; “все замолкло- мертвый каменный мешок!..”: “ И лечу вниз головой через глубокою непроглядную тьму, вниз головой на землю” (С.171,181,203), - кричит Ремизов. И своим поэтическим чутьём в набросках стихотворения с характерным заглавием “Русский бред” Александр Блок восклицает:



Зачинайся, русский бред...<...>

Так звени стрелой в тумане,

Гневный стих и гневный вздох,

Плач заказан, снов не свяжешь

Бредовым...

Почти прямая реминисценция из гоголевских “Записок сумасшедшего”: “струна звенит в тумане”(3,214) переводит тему “русского бреда” в новую историческую эпоху. Безумие и сумасшествие окружающей жизни рождают желание писать свои “Записки сумасшедшего”: “И среди всего этого, как в сумасшедшем доме, лежу и перечитываю “Пир” Платона, поглядывая иногда вокруг себя недоумевающими и, конечно, тоже сумасшедшими глазами...” - “Проснувшись как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически и душевно. И записываю я , в сущности, черт знает что, что попало, как сумасшедший... ” (Бунин. С. 144,162. Курсив мой. - А.Я.).

“Несказанно страшная правда о человеке” (Бунин. С.118) уже непосредственно корреспондирует с поприщинским состоянием, когда “теперь передо мною все открыто, теперь я вижу все как на ладони” (3,208). И как следствие этой невыносимой правды о самом себе в “Записках сумасшедшего” возникает своеобразный обет молчания: “Ничего, молчание!” (3,199), восходящий к трагическому пафосу принца датского Гамлета. В послереволюционной мемуаристике этот обет будет воспринят как предчувствие будущих репрессий, когда нечаянно оброненное слово станет политическим делом. “Я стараюсь скрепить душу железными полосами. Собрать в один комок. Не пишу больше ни о чем близком, маленьком, страшном. Оттого только об общем. Молчание. Молчание...”(С.317),- с поприщинской интонацией восклицает З.Гиппиус. Ремизов, последовательно заявляя о “великом молчании свободы” (С.203), постоянно прячет свои чувства за двойным тире недосказанности: “И тянется замкнутая, слепая душа, немыми руками тянется в беспредельность - -”(С.146); “Спасите! - Спасите меня! - простер я руки к белой сырой стене - -”(С.171).

И за этой невысказанностью-недосказанностью и обетом молчания в трагическом топосе “взвихренной Руси”, “России распятой”открывается прорыв к человечности, в иное бытие. Поприщинский выход к “неискаженной природе, к первозданной общенародной основе своей духовной жизни” прорывается в своеобразной сюите мемуарных мотивов и образов Бунина, Гиппиус, Блока, Волошина, Ремизова. “... чувствуешь, что болен, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность” (Бунин С.165); “ У! как ветер свистит в ушах! Санки мчатся по ровной дороге - волки - кони мои! - быстро несут. Там - искры зари мелькают. И как гул по пустыне из моря звон...”(Ремизов С.224). Подобно Поприщину - Фердинанту VIII, у которого “сегодняшний день - есть день величайшего торжества!” (3,207), мемуарный герой Ремизова заявляет: “Сегодня у меня особенный день. Я проснулся и вдруг почувствовал - - ко всему миру, ко всей твари. Я точно проснулся. И готов все принять и подыму самый тягчайший труд. Я понял, что надо нести всю эту беду - нашей жизни. Надо!- - потому что так надо ”(С.229. Курсив автора). И волошинский образ “Неопалимой купины” возникает из “бездны, безумия, бреда”.

“Временники” летописцев первых послереволюционных лет по своему накалу и пафосу сродни гоголевским “Запискам сумасшедшего”. И даже ремизовский “Обезвелволпал” и “обезьяньи кавалеры” - “с лягушачьим глазом и хвостом рогатого мыша” словно вырастают из гоголевского бестиария. Но дух Гоголя нередко непосредственно через слово Гоголя проникает в живую жизнь его традиции. Гоголевское око сопровождает весь путь Ремизова в постижении “взвихренной Руси”.

В истории современного Акакия Акакиевича Башмачкина, решившегося на саботаж, Ремизов вступает в диалог с автором “Шинели”: “... и до чего осмелел человек! - Гоголь, ты слышишь ли - - ?” (С.180). А далее этот диалог обретает характер спора, оформленный структурно: “ Гоголь: “поэты берутся не откуда же нибудь из-за моря, но нисходят из своего народа. Это - огни, из него же излетевшие, передовые вестники сил его”. - Николай Васильевич! - какие огни? Или не слышите? Один пепел остался: пепел, зола, годная только, чтобы вынести её на совке да посыпать тротуары” (с.202). И как постскриптум к этой реплике в споре - “Нет, ни один наблюдатель чудесной жизни, никакой Гоголь не увидит столько, как было в эти годы в России, когда жизнь вся ломалась и с места на место передвигались люди и вещи” (С.271).

Послереволюционные мемуары в высшей степени публицистичны: “какая тоска, какая боль!”(Бунин. С.105); “Особенная атмосферная, скука. Душенье”, “Безумие. Бесчеловечность” (Гиппиус. С.186,316); “Скорбь моя беспредельная <...> И чем громче кричит человек, тем страшнее ему” (Ремизов. С.146-147). Но их публицистичность сродни гоголевской боли о человеке. “Нет, я больше не имею сил терпеть”(3,214) - это был вызов гоголевского героя “окаянным дням” его земного существования. Именно поэтому “Ich-Erzahlung” как форма вероисповедания в “Записках сумасшедшего” была востребована в “человеческих документах” послереволюционной эпохи.

А свой спор-диалог с Гоголем Алексей Ремизов закончил проникновенными словами: “Гоголь - современнейший писатель - Гоголь! - к нему обращена душа новой возникающей литературы и по слову и по глазу”(С.366).

Человеческим документам - литературе воспоминаний, автобиографий, исповедей - как убедительно показала Л.Я. Гинсбург, “издавна присуща экспериментальная смелость и широта, непринужденное и интимное отношение к читателю”, а “острая их диалектика - в сочетании этой свободы выражения с несвободой вымысла, ограниченного действительно бывшим”. “Фантастический реализм” Гоголя требовал свободы вымысла при сохранении свободы выражения. Проза 1920-1930-х гг. Вполне отвечала этим требованиям.

В программной статье “О синтетизме”(1922) Евгений Замятин акцентирует в “сегодняшнем искусстве” “синтез фантастики с бытом”. Имена Босха и Брейгеля, которые “так хорошо знали тайну этого сплава”(С.416), связаны в сознании Замятина с художественными поисками Юрия Анненкова, живописи которого собственно и посвящена статья, но одновременно Замятин видит генезис этого явления в Гоголе.

Развивая концепцию синтетизма в современном искусстве (статьи “Новая русская проза”, “о сегодняшнем и современном”, “Белая любовь”, “Андрей Белый”), Замятин постоянно обращается к художественному опыту Гоголя. Так, в статье “Белая любовь”, посвященной Федору Сологубу, он замечает: “ Тонкое и трудное искусство - к одной формуле привести и твердое и газообразное состояние литературного материала, и фантастику, и быт давно уже известно европейским мастерам; из русских прозаиков секрет этого сплава по-настоящему знают, может быть, только двое: Гоголь и Сологуб” (С.326).

С этой точки зрения роман Замятина “Мы” (1920) стал реализацией концепции гоголевского синтетизма. В жанровом пространстве романа-антиутопии Замятина есть вполне конкретные обозначения его стиля: уже конспект 1-й записи содержит знаковое для Гоголя понятие “поэма”, а затем рефреном проходит мысль о “Моих записках”, которые чем дальше, тем больше вызывают еще одну память жанрового стиля Гоголя - “Записки сумасшедшего”. В этом синтезе поэмной идеи “Мертвых душ” и содержательной формы “Записок сумасшедшего” возникает замятинское прочтение сегодняшнего Гоголя.

Сама номинация романа через образ нации Единого Государства, через место-имение выявляет обезличенность и обездушенность замятинского социума, напоминающего метонимию “Невского проспекта”. “Нумера Единого Государства”, “... шли нумера - сотни, тысячи нумеров”, “мы так одинаковы”, “даже носы у всех...”, “милионнорукое тело”, “циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов” и т.д. - все эти определения последовательно раскрывают бытие нормальных мертвых душ. И на протяжении 15-ти записей в этом обезличенном мире нет места живой душе.

Её пробуждение начинается с 16-й записи, с диагноза в Медицинском Бюро: “Плохо ваще дело! По-видимому, у вас образовалась душа” (С.63). И далее образ живой души заполняет все пространство записок героя. В поисках живой души - так по-гоголевски автор мог бы определить путь своего героя. “Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово. Мы говорили иногда “душа в душу”, “равнодушно”, “душегуб”, но душа - -” (С.64); “В чем дело? Как: душа? Душа, вы говорите? Черт знает что!..” (С.64-65); “И все это - разрывая мясо - стремительно крутится там - за расплавленной от огня поверхностью, где душа” (С.66); “... у меня душа... Неизлечимая...” - “Неизлечимая душа! Бедненький мой!”(С.70); “Что же, значит, эта нелепая “душа” - так же реальна, как моя юнифа, как мои сапоги <...>. И если сапоги не болезнь - почему же “душа” болезнь?” (С. 7) - за всей этой рефлексией пробудившегося сознания происходит то, что В.А. Жуковский называл “душа распространяется”. Этот процесс самосознания рождает сущностные вопросы “Кто - мы? Кто - я?” (С.146).

Замятин в своем романе отчетливо выявляет элементы жанрового стиля автора “Мертвых душ”. Едва ли не первое слово романа - “Поэма”, заявленное в номинации первой записи, проясняется в её конце: “... (именно так: мы, и пусть это “МЫ” будет заглавием моих записей). Но ведь это будет производная от нашей жизни, от математически совершенной жизни Единого Государства, а если так, то разве это не будет само по себе, помимо моей воли, поэмой? Будет - верю и знаю” (С.10).

Но именно эта уверенность не выдерживает испытания жизнью, и “поэма” превращается в свою противоположность - в “антипоэму”, как утопия - в антиутопию. Но “антипоэма” Замятина отнюдь не сатира, хотя и несет в себе сатирический заряд. Амбивалентность (а это понятие в данном случае уместно, ибо рождалось у Бахтина в недрах эпохи 1920-х гг.) позиции Замятина отчетливо проявляется благодоря опоре на жанровый стиль “Записок сумасшедшего” Гоголя. Именно форма этого произведения обнаруживает в романе Замятина свою содержательность.

“Мои записки” пишутся рукою современного Поприщина. Строитель Интеграла под номером Д-503 - “один из математиков Единого Государства” - опирается в начале своих записок на концепцию предназначенного судьбою поприща. Его наивное восхищение унифицированной жизнью, основанной на таких азах, как “Часовая Скрижаль, Личные часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель” (С.15) сродни философии нормального Поприщина, читающего “Пчелку” и восхищенного своим начальником, “государственным человеком”, и его дочерью, платок которой “дышит <...> генералом”. Даже в перекличках-реминисценциях обнажается эта связь. Ср. у Гоголя: “Потом переписал очень хорошие стихи: “Душеньки часок не видя, Думал, год уж не видал; Жизнь мою возненавидя, Льзя ли жить мне, я сказал”. Должно быть, Пушкина сочинение” (3;197) - у Замятина: “С полочки на стене прямо в лицо мне чуть приметно улыбалась курносая асимметрическая физиономия какого-то из древних поэтов (кажется, Пушкина)...” (С.26).

Начиная с конца 5-й записи в рассуждениях Д-503 появляются знаки недоговоренности, графически обозначенные двумя тире, которые становятся аналогом поприщинского заклинания: “ничего, ничего... молчание” (3;202). “Неужели во мне действительно - -”, “ведь именно такие колебания служат предвестником - -”(С.23) - именно эти недоговоренности рождают сдвиг сознания нумерованного существа и намечают превращение его в личность.

Как и у Гоголя, этот сдвиг - нарушение нормы и нормальности и путь к высокому безумию. То, что у Гоголя документировано сбоями в хронологии: от “Мартобря 86 числа...” и “Числа не помню. Месяца тоже не было. Было черт знает что такое” (3;208,210) до графической абракадабры последней записи, то у Замятина фиксируется признаниями героя: “До сих пор мне в жизни было ясно (недаром же у меня, кажется, некоторое пристрастие к этому самому слову “ясно”). А сегодня... Не понимаю” (С.18); “Не записывал несколько дней. Не знаю, сколько: все дни - один. Все дни - одного цвета - желтого, как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка тени, ни капли воды, и по желтому песку без конца” (С.61).

Путь замятинского героя по желтому песку безумия - путь к “образованию души”. Как и в “Записках сумасшедшего” Гоголя, у Замятина звучит своеобразная апология сумасшествия. В ответ на громкий голос “из густо дышащей чащи тел: “ Но это же безумие!”, одушевленный герой кричит: “Да, да, именно! И надо всем сойти с ума, необходимо всем сойти с ума - как можно скорее! Это необходимо - я знаю” (С.107). Замятин изнутри, чему способствует форма записок, раскрывает “невыносимое знание о самом себе”. Как и у Гоголя, “обретенное героем новое, освобождающее состояние оказывается ступенью, ведущей к более глубоким метаморфозам <...> приносит его душе посветление и очищение”.

Сам этот акт прозрения и очищения в романе “Мы” генетически связан с высоким пафосом лирического монолога Поприщина в “Записках сумасшедшего”, когда “крик безумца становится плачем народной души”. В этом смысле последние записи замятинского героя буквально, говоря словами А.Белого, “прострочены” мотивами, образами, интонациями этого монолога. Ср.:

ГогольЗамятин

“Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду! <...> голова горит моя, и все кружится<...> голова горит моя, и все кружится передо мною. Спасите меня! возьмите меня! <...> Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! <...> Матушка! пожалей о своем больном дитятке!.. (3;314). “Я не могу больше, я не хочу больше!...” “Скорее - холодной воды, логики! Я лью ведрами, но логика шипит на горячих подшипниках...”; “Но никто не слышит, никто не слышит, как я кричу: спасите же от этого - спасите! Если бы у меня была мать - как у древних: моя - вот именно - мать. И чтобы для нее - я не Строитель “Интеграла”, и не нумер Д-503, и не молекула Единого Государства, а простой человеческий кусок - кусок её же самой - истоптанный, раздавленный, выброшенный... И пусть я прибиваю, или меня прибивают - может быть, это - одинаково - чтобы она услышала то, чего никто не слышит, чтобы её старушечьи, заросшие морщинами губы - -”; (С.149,93,150,144).

“ Поэма о красоте и величии Единого Государства”, замысленная Д-503, не получилась. В сложном гоголевском синтезе Замятин нашел тот жанровый стиль, который позволил его роману не превратится в банальную антиутопию об оскудении души в тоталитарном государстве, а стать одновременно и “плачем народной души” “в защиту человечности и человека”. Столь близкая писателю идея синтетизма, глубоко прочувствованная и выраженная Ю.Н.Тыняновым: “колеблется и сам роман - между утопией и Петербургом”, генетически восприняла коды жанрового стиля Гоголя: и мир национальной стихии, путь к поиску живой души поэмы-утопии “Мертвые души”, и жестокий, призрачный образ Петербурга из “Записок сумасшедшего”.

В русле этой же концепции синтетического искусства наследует гоголевскую традицию молодой Михаил Булгаков. Уже в автобиографических “Записках на манжетах” (1922) он подключается к стилистике “Записок сумасшедшего”. Свою Одиссею (“Домой. По морю...”) по городам и весям послереволюционной России он воссоздает как бред сумасшедшего. “Я с ума схожу, что ли?!”; “Я не сумасшедший. Было, черт возьми!!!”; “Он не прогонит меня - душевнобольного”; “Я ведь помню и какое число, и как меня зовут” - эти и многие другие пассажи фиксируют состояние героя, пытающегося понять новую жизнь и приспособиться к ней.

Абсурд бытия - вот что прежде всего выявляет сознание автора “Записок на манжетах”. Поэтика абсурда воспринята Булгаковым через почти документальную отсылку к гоголевскому тексту. Две “огненных надписи” сопровождают героя в его “неожиданном кошмаре”: “1836. Марта 25-го числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие. Цирюльник Иван Яковлевич...”(С.243) - “Чепуха совершенная делается на свете. Иногда вовсе нет никакого правдоподобия: вдруг тот самый нос, который разъезжал в чине статского советника и наделал столько шуму в городе, очутился, как ни в чем не бывало, вновь на своем месте...” (С.244). эти точные цитаты из начала и конца гоголевской повести “Нос” своеобразно “окольцовывают” кошмар героя, пытающегося разобраться в кругах российского (советского) бюрократического ада.

Его рефлексия по поводу увиденного: “Значит, это был сон... понятно... Давно уже мне кажется, что кругом мираж. Зыбкий мираж” (С.243) - ощутимо напоминает “миражную интригу гоголевских повестей, в том числе “Невского проспекта”. “Но не во сне ли это все?” - этот вопрос постоянно звучит в воспаленном сознании гоголевского художника Пискарева, пытающегося в снах найти избавление от жестокой реальности. “Все обман, все мечта, все не то, чем кажется!” (3;45) - таков ответ Гоголя на этот вопрос. Миражность жизни - важнейшая и сущностная тема гоголевского творчества. Исчезновение границ между сном и явью, “сумеречный туман над текстом”, поэтика несообразностей оказались близки автору “Записок на манжетах”.

Автобиографическую реальность он насыщает фантастикой миража. Доклад о Гоголе и Достоевском, портрет Пушкина в образе Ноздрева, заявление “нового заведывающего”: “Не нады нам больше этой парнографии: “Горе от ума” и “Ревизора”. Гоголи. Моголи. Свои пьесы сачиним” (С.232) входят в булгаковские “Записки” на правах нового быта. Гоголевский подтекст лишь бросает отсвет фантастики, вырастающей из этого быта. Булгаков ищет узлы связи быта и фантастики, вырастающей из этого быта. Обращенные к “плавающим, путешествующим и страждущим писателям русским”, “Записки на манжетах” от лица автора-героя взывали к ним: “Не надо злобы, писатели русские!” (С.224).

В мире абсурда Булгаков подобно Гоголю, выявляет моменты прозрения и очищения души. В главе “Лампадка” он, как и Замятин, обращается к финальному монологу Поприщина, героя “Записок сумасшедшего”, и создает парафраз на его стиль: “Ночь плывет. Смоляная, черная. Сна нет. Лампадка трепетно светит. На улицах где-то далеко стреляют. А мозг горит. Туманится. Мама! Мама!1 Что мы будем делать?!<....> Колышется бархатная ночь. Божественным глазком светит лампадка и поет хрустальным голосом: - Ма-а-ма. Ма-а-ма!” (С.220).

Форма “Записок сумасшедшего” позволила молодому Булгакову сочетать “Ich-Erzahlung”, что в “Записках на манжетах” подчеркнуто подзаголовком “Из автобиографической прозы”, с образом героя гоголевского типа, испытывающего “великое восстание души”. Фантасмагория “Дьяволиды” (1924) - своеобразная булгаковская Гоголиада. История его Варфоломея Короткова, потерявшего должность делопроизводителя, а затем бумажник и документы, удостоверяющие его личность, погоня за “значительным лицом” (“двойным лицом” Кальсонером), бунт и гибель героя воссоздают сюжетную основу гоголевской “Шинели” и житие нового Акакия Акакиевича Башмачкина. Но булгаковский герой несет в себе одновременно рефлексы судеб героев “Носа” и “Записок сумасшедшего”.

Его первоначальное существование в Главцентрбазспимате напоминает жизнь гоголевского Поприщина. “Уверенность, что он - Коротков - будет служить в базе до окончания жизни на земном шаре” (С.23) определяет его поприще. Сдвиг в сознании героя связан с его увольнением. Погоня за Кальсонером, потеря документов - путь к безумию: “Страх пополз через четыре окна в комнату”, “Коротков не выдержал и, чувствуя, что мозг его хочет треснуть от напряжения, тихонечко заплакал” (С.38).

Как и гоголевский Поприщин, булгаковский Коротков, теряя счет времени, освобождается от пут своего поприща и начинает путь к высшим ценностям бытия: “Двадцатое было понедельник, значит, двадцать первое. Нет. Что я? <...> Что значит я. Вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье, понедельник. И понедельник на Пэ и пятница на Пэ, а воскресенье... вскрссс... на Эс, как и среда...” (С.40). Превращение Кальсонера в кота и прояснение сознания Короткова: “Может быть, я Гогенцоллерн” прямо перекликаются с утверждением Поприщина: “В Испании есть король. <...>Этот король я”.

Последний бой Короткова, его “отвага смерти”, полет и падение в бездну создают атмосферу “великого восстания души”. Как и гоголевский Поприщин, Короткова так, что у него захватило дух. С пронзительным победным криком он подпрыгнул и взлетел вверх” (С.57). Освобождение от дьяволиады жизни - это прежде всего свобода души. Замятинско-булгаковская синтетическая концепция в восприятии жанрового стиля Гоголя, вероятно, не была чужда и представителям литературной группы “Серапионовы братья”, основанной в начале 1921 г. в Петербурге. В. Каверин, М. Зощенко, Л. Лунц, М. Слонимский, Вс. Иванов и др., объединившись под именем гофмановских “серапионов”, по признанию самого М. Зощенко, видели в Е. Замятине своего основателя и “путеводителя. “Верховодом и головой “Серапионовых братьев” считал Замятина и “друг Серапионов” - А.М. Ремизов. Да и сам Замятин выступал своеобразным “пестуном”, постоянно рецензируя литературную продукцию “серапионов”.

Именно В. Каверину принадлежит мысль о том, что к формуле “Все мы вышли из гоголевской “Шинели” следовало бы добавить: “И из гоголевского “Носа”. И в этой мысли ощутимы отзвуки синтетической концепции Гоголя, получившей впоследствии у Каверина обозначение традиции трагического гротеска. Гофман и Гоголь, нередко соотносимые между собой еще в гоголевскую эпоху, в наследии “Серапионовых братьев” обрели свою прописку и дали оригинальный творческий сплав фантастики и быта.

Для самого Каверина, историка литературы по образованию, автора новаторской книги о бароне Брамбеусе (О.И. Сенковском), ориентация на гоголевскую традицию была вполне сознательна. В рассказе “Ревизор”, воссоздающем невероятную историю, случившуюся с бухалтером Чучугиным, сбежавшим из сумасшедшего дома, Каверин, как и многие его современники, развивал традицию трагического гротеска Гоголя. Как впоследствии сам Каверин комментировал природу своего стиля, “рассказ - гоголевский в том смысле, что невероятная история <...> была написана в подчеркнуто бытовой манере <...> а все случившееся - круговой бред, состоящий из бесконечно повторяющихся происшествий”. Синтез “миражной интриги” гоголевского “Ревизора" (рассказ был написан под впечатлением от мейерхольдовского “Ревизора”) и ситуации “Записок сумасшедшего” способствовал воссозданию “дьяволиады” современного мира.

“Записки сумасшедшего” поистине становились формой времени. Один из ярчайших “серапмонов” Лев Лунц в рассказе “Исходящая № 37. Дневник Заведующего Канцелярией” (1922) непосредственно опирается на форму гоглевского произведения, что проявляется буквально в первой фразе: “3 января1922г. Ночью. ... Сегодняшний день я считаю великим днем, ибо сегодня меня осенила мысль, какова должна прославить имя моё и заслужить мне вечную благодарность со стороны благодарных потомков”. Ср. у Гоголя: “Сегодняшний день - есть день величайшего торжества! В Испании есть король. Он отыскался. Этот король я <...> Я не понимаю, как я мог думать и воображать себе, что я титулярный советник. Как могла взойти мне в голову эта сумасбродная мысль” (3;207).

История безумной идеи Заведующего Канцелярией о превращении всех граждан в бумагу, которая есть “высшая материя” - синтез гратесковского “Носа” и “Записок сумасшедшего”. Бюрократиада Лунца органично соседствует с фантасмагориями Замятина и Булгакова. Но сам процесс превращения героя в бумагу, в “исходящую № 37”, когда сначала “левая нога шуршит”, затем “шуршали обе ноги и левая часть живота” (С.29), наконец “великое свершилось, ибо я пишу эти строки в состоянии бумажного существования” (С.31), своей стилистикой предвосхищая хармсовский абсурд и кафкианские “превращения”. В этом смысле рано умерший Лунц и в своей прозе и, может быть, особенно в драматургии последовательно выявлял природу гоголевского жанрово-стилевого синтеза, характер его фабульности. Но разнообразные элементы сплава Гоголя и Гофмана в наследии столь различных по своему мироощущению и стилю “серапионов” - предмет специального исследования.

Поприщинская история как воплощение боли за человека, его прорыв к высшему смыслу бытия становится сюжетом не только фантасмогорий, но и лирических монологов. Молодой Николай Заболоцкий публикует в “Литературном приложении к “Ленинградской правде” (1928, 29 января) стихотворение “Поприщин”, где поэтически воссоздает трагическую судьбу “Записок сумасшедшего”:

Когда замерзают дороги

И ветер шатает кресты,

Безумными пальцами Гоголь

Выводит горбатые сны.<...>

А он - похудалый и тонкий,

В сияньи страдальческих глаз,

Поднимится...

Снова потемки,

Кровать, сторожа, матрац,

Рубаха под мышками режет,

Скулит, надрывается Меджи,

И брезжит в окошке рассвет <...>

Качается в белой рубахе

И с мертвым лицом -

Фердинанд.

Традиция русского абсурда 1930-х гг. в лирических “Записках сумасшедшего” Заболоцкого воссоздана как цепь кошмаров и страшных предчувствий: “непобедимая тоска”, “качается каменный ужас”, “ветер стреляет в виски”, “за ним снеговые уродцы, сернувшись по крышам бегут”, “хватаются за колокольни, врываются в колокола, ложатся в кирпичные бойни и снова летят из угла”. Не то гибель, не то самоубийство героя лишь усугубляет ситуацию жизни, сошедшей с ума.

Гоголевская традиция, прежде всего “Записок сумасшедшего”, в эту эпоху с наибольшей отчетливостью выявилась в творчестве двух писателей, не столь различных меж собой, как это может показаться на первый взгляд - Михаила Зощенко и Даниила Хармса. Все их творчество может быть, воспринято как художественно организованное единство - “Записки сумасшедшего мира”. Их обыкновенный маленький человек - органичная часть этого мира, а поэтому все его истории, “истинные происшествия”, случаи - фрагменты этих записок. Форма “Ich-Erzahlung”, стилизация под сказ вполне соотносится с гоголевскими “Записками сумасшедшего”.

Оба писателя интегрируют странные случаи в систему, выявляя их общие закономерности. Когда смерть и страх занимают все пространство несообразных путешествий, когда страшные сны не отличаются от яви, то “во всем этом, право, есть что-то”. Через сказовое слово и абсурдистскую ситуацию Зощенко и Хармс выявляют в своеобразной форме авторской мимикрии антижизнь. Гоголевская традиция циквилизациии органично усвоена ими: их рассказы-случаи серийны. И в этой многосерийности возникает портрет эпохи.

Все хармсовские случаи из “Голубой тетради № 10” сколь удивительны, столь и вероятны. Рыжий человек, у которого “не было глаз и ушей”, “носа тоже у него не было”, “ничего не было!”, вываливающиеся из окон старухи, внезапно умершие Орлов, Крылов, Спиридонов, его жена, дети, бабушка, заболевший паршой Михайлов, сошедший с ума Круглов, выгнанный со службы Перехвостов, задыхающийся в сундуке “человек с тонкой шеей”, истощавший из-за страшного сна Калугин, которого “сложили пополам и выкинули как сор” (С.338), Машкин, убивший Кошкина (С.349) и т.д. - все это варианты одной и той же ситуации абсурдного бытия - человеческого небытия.

Хармс заостряет свою философию случая как закономерности через поэтику лейтмотивов и повторов. Шесть вываливающихся и разбивающихся старух, пятикратно повторяющийся сон Калугина о том, “будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер” (С.337), бесконечно спотыкающиеся друг об друга Пушкин и Гоголь - все это звенья единой цепи. Случаи, истории, происшествия Хармса пронизаны гоголевской ситуацией всеобщего страха, расширившего свой диапазон “и вглубь и, так сказать, в ширину”. “Собачий страх находит на меня”, “от страха сердце начинает дрожать, ноги холодеют и страх хватает меня за затылок”, “а что если это не от страха , а страх от этого”, “тогда становится еще страшнее ”, “и я опять вижу свой страх ” (С. 35-36. Курсив мой. - А.Я.) - подобная концентрация состояния героя в пределах полустраничного текста характерна для жанрового стиля Хармса. Страх одинокого сознания заполняет окружающее пространство и вглубь и в ширину. Анекдотическая ситуация “неудачного спектакля”, когда каждого из актеров, выходящего на сцену, “начинает рвать”, перерастает в метафору бытия, выраженную словами “маленькой девочки”: “Папа просит передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!” (С.346). Опущенный после этих слов занавес переводит тему театра в тему абсурдного бытия.

Хармсовский абсурд реалистичен, ибо он гротесково воссоздает глубоко жизненные ситуации эпохи. Случай под названием “Начало очень хорошего летнего дня” с подзаголовком: “симфония” - цепь страшилок, среди которых рассказ о том, как “молодая, толстенькая мать терла хорошенькую девочку лицом о кирпичную стену”, органично вписывается в историю у бакалейного магазина, где “стояла длинная очередь за сахаром”, а “бабы громко ругались и толкали друг друга кошелками” (С.358-359).

Гоголевская поэтика “невероятного в очевидном”, когда “развертывается какой-то перевоссозданный, “чудно-смешанный” мир, где нарушены все привычные для читательского взгляда связи, формы и закономерности”, была усвоена Хармсом и Зощенко. Гоголевские 1830-е гг. отразились в художественном зеркале 1930-х гг. “Комический сказ” Зощенко, генезис которого еще современники возводили “то к Лескову, то к Гоголю”, позволял бытовые анекдоты и юморески возводить на уровень бытийной философии времени.

В рассказе “Мадонна” (1923) Зощенко прямо, почти на уровне реминисценций переносит ситуацию гоголевского “Невского проспекта” (история Пискарева) в современную жизнь. А форму рефлексии неудачливого Винивитькина заимствует из “Записок сумасшедшего”, даже хронологически соотнося её (с2-го по 12-е декабря) с кульминационными событиями в жизни Поприщина (записи от 3-8 декабря). Дальше поприщинские записи датированы: “Год 2000 апреля 42 числа”. А у героя Зощенко запись от 8 декабря заканчивается словами: “Завтра вступаю на поприще , так сказать, жизни, приобщаюсь к тайнам её”.

Вышивая по канве гоголевских узоров, Зощенко создает свой жанровый стиль. Новоявленный Поприщин, оказавшись в ситуации Пискарева, не сходит с ума и не кончает жизнь самоубийством. Но его заключительный монолог, несмотря на интонацию “космического сказа”, поднимается до уровня “трагического гротеска” и бытийных обощений: “Да. Подлая штука жизнь. Никогда я ею особенно не увлекался. Подлость в ней какая-то есть. Особенная какая-то подлость! Заметьте: если падет на пол хлеб, намазанный маслом, так он непременно падает маслом... Особая, гнусная подлость. Тьфу, какая подлость!”. В рассказах 30-х гг. синтез космического сказа и трагического гротеска становится более органичным.

Как и у Хармса, случаи и происшествия Зощенко по природе своей субстанциональны. “Нервные люди” (название одного из характерных его рассказов) Зощенко - естественная часть абсурдного социума коммуналок, очередей, бюрократического ада... Гоголевский гротеск и комический сказ - лишь одна составная стиля абсурда. Другая, нередко запрятанная в авторской мимикрии - боль о человеке и тоска по иной жизни. “Гнусная подлость” абсурдного социума, “собачий страх” не могут убить живую душу художника, по-гоголевски взывающего к своим читателям-современникам: “Будьте живыми, а не мертвыми душами!”.

Отзвуки “Записок сумасшедшего” в мире русской литературы 1920-1930-х гг. выразили самосознание эпохи абсурда и антибытия. В одной из программных своих статей “О литературе, революции, энтропии и прочем” (1927) Е. Замятин писал: “Но вредная литература полезнее полезной, потому что она антиэнтропийна, она - средство борьбы с объизвествлением, склерозом, корой, мхом, покоем. Она утопична, нелепа - как Бабеф в 1797 году: она права через полтораста лет” (С.447). “Вредная литература” 1920-1930-х гг. брала уроки антиэнтропии у Гоголя уже через 100 лет. Голос героя “Записок сумасшедшего” из николаевской России 1830-х гг. донесся до России 1930-х гг. И в этом была жизненность гоголевской традиции.

СОКОЛОВА Л.В.

РУССКАЯ ПРОЗА 1920-1930-Х ГОДОВ (ОСНОВНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ)

УЧЕБНОЕ ПОСОБИЕ

Книга является пособием для студентов-филологов по курсу «История русской литературы ХХ века». Она представляет собой первую часть, за которой последует продолжение («Литературный процесс 1920-1950-х годов», «Литературный процесс 1950-1990-х гг.»). Предметом рассмотрения в данной книге оказываются основные тенденции в развитии русской прозы 1920-1930-з годов. В пособии не ставится цель отразить всю многоплановую картину литературного процесса 1920-1930-х годов, внимание акцентируется на смене художественных парадигм в русской прозе данного периода, когда, с одной стороны, реализм как творческий метод уже не мог претендовать на роль универсальной эстетики, а с другой – утверждается художественное сознание модернистского типа с присущей ему поэтикой. Пособие включает четыре раздела: в первом разделе дается общая характеристика литературного процесса 1920-1930-х годов; во втором – раскрывается идейно-художественное новаторство художественно-исторической прозы 1920-1930-х годов; в третьем – рассматривается трансформация жанра романа-эпопеи в творчестве М.Шолохова, А.Толстого, И.Шмелева; в четвертом – предметом анализа становятся ключевые романы «онтологической прозы» (М.Булгаков, А.Платонов).

Пособие предназначено для студентов-филологов, а также для всех, кто занимается русской литературой.

…………………………………………………………………………….

ХУДОЖЕСТВЕННО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА 1920-1930-х ГОДОВ (основные тенденции)

ЭПОПЕЯ И РОМАН-ЭПОПЕЯ В РУССКОЙ ПРОЗЕ 1920-1930-х ГОДОВ (М.ШОЛОХОВ, А.ТОЛСТОЙ, И.ШМЕЛЕВ)

……………………………………………………………………………..

ОНТОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА: ЭВОЛЮЦИЯ РУССКОГО ФИЛОСОФСКОГО РОМАНА 1920-1930-х ГОДОВ (М.БУЛГАКОВ, А.ПЛАТОНОВ)

………………………………………………………………………………

РУССКАЯ ПРОЗА 1920-1930-х годов (общая характеристика)

Социокультурная ситуация 1920-1930-х годов. 1920-е годы отмечены сменой действующих лиц на литературной сцене. В эмиграции оказываются многие представители старшего поколения русских писателей (И.Бунин, А.Куприн, И.Шмелев, Б.Зайцев, А.Ремизов, Д.Мережковский, М.Осоргин, В.Ходасевич и др.). Авансцену занимает литературная молодежь (Л.Леонов, М.Булгаков, Вс.Иванов, И.Бабель, А.Фадеев, К.Федин, Артем Веселый, Б.Лавренев, В.Катаев и др.). В пору творческой активности вступают также начавшие писать еще до революции Е.Замятин, Б.Пильняк, М.Пришвин, А.Толстой, Б.Пастернак, рождаются «новые» произведения М.Горького. Происходит резкая поляризация идейно-эстетических устремлений.

Литературный процесс 1920-х годов «полицентричен», его развитие определяется интенсивным творческим взаимодействием многочисленных группировок, само наличие которых было обусловлено, с одной стороны, следованием традиции Серебряного века, а с другой стороны было результатом естественного идейно-эстетического самоопределения писателей. Среди многочисленных групп были те, что оставили свой след в литературном процессе 1920-х годов: «Серапионовы братья», «Перевал», ЛЕФ, РАПП, ОБЭРИУ.

В феврале 1921 года в петроградском Доме искусств сложился кружок «Серапионовы братья»: Вс.Иванов, М.Слонимский, М.Зощенко, В.Каверин, Л.Лунц, К.Федин, поэты Е.Полонская и Н.Тихонов. Близки к «серапионам» были Е.Замятин и В.Шкловский. Защита «серапионами» традиционных представлений об искусстве, о самоценности творчества, об общечеловеческой, а не узкоклассовой значимости литературы была своего рода ответом на взгляды, вульгаризирующие искусство. Подобную позицию занимали ЛЕФ и РАПП, видевшие в литературе оружие политической борьбы и навязывающие ей функции пропаганды и агитации. Предшественником рапповского и лефовского классового подхода к искусству был Пролеткульт – самая массовая литературно-художественная и просветительская организация начала 1920-х годов. К октябрю 1917 года она насчитывала в своих рядах около 400 тысяч членов, издавала 20 журналов. В основу деятельности Пролеткульта была положена так называемая «организационная теория» А.А.Богданова, суть которой сводилось к тому, что любое искусство отражает опыт и миросозерцание лишь одного класса и непригодно для другого. Вся предшествующая литература, шедевры русской классики XIX века созданы не пролетариатом – значит не нужны ему; из этого делался вывод о немедленном создании новой пролетарской культуры.

Следует отметить, что спор в межгрупповой полемике разгорался по трем важнейшим вопросам: концепция личности; вопрос об отношениях искусства к действительности; вопрос о новой пролетарской литературе и ее творцах.

Наиболее радикальные позиции по этим вопросам занимали футуристы. Футуризм, искусство будущего, как мыслили его теоретики, сложился еще в 1910-е годы, но не имел тогда четкой организационной структуры. Существовало несколько групп: эгофутуристы (И.Северянин, И.Игнатьев), Центрифуга (Б.Пастернак, Н.Асеев), кубофутуристы (Давид и Николай Бурлюки, В.Хлебников, В.Маяковский, А.Крученых, В.Каменский). Именно кубофутуристы выпустили два сборника, эпатирующие литературную общественность: «Дохлая луна» и «Пощечина общественному вкусу».

В 1923 году в Москве возникает группа ЛЕФ (левый фронт искусства) , основанная футуристами и воспринявшая и развившая в новых культурно-исторических условиях футуристическую идеологию. Во главе ЛЕФа становится Маяковский, а ее членами – Б.Пастернак, Н.Асеев, В.Каменский, А.Крученых, Третьяков, Кирсанов. В 1929 году Маяковский переходит в РАПП, и ЛЕФ как группировка практически перестает существовать.

Идейно-эстетические установки лефовцев выражены в манифесте «Перспективы футуризма», опубликованном в журнале «ЛЕФ» в 1921 году. Эстетические взгляды футуристов определялись теорией «искусства-жизнестроения», которая трактовала художественную деятельность как форму деятельности организационной, единственная функция которой состояла в скорейшем приближении нового общественного бытия. Подобный утилитаризм, низводящий искусство до уровня агитки или дизайна, приводил лефовцев к теории «литературы факта», утверждавшей в качестве важнейшей и единственной функции литературы распространение производственного опыта: художественная литература замещалась документалистикой. Это приводило к отрицанию крупных жанровых форм, в частности романа (у рабочего нет времени читать длинные выдуманные истории) и к утверждению малых документальных жанров – очерка, заметки, корреспонденции. В эстетических декларациях лефовцев личность художника низводилась до уровня подмастерья, который получает определенный социальный заказ своего (или чужого класса) и художественно воплощает не им выработанную определенную классовую идеологию. Этот подход и сформировал концепцию личности, предложенную литературе лефовцами: они утверждали «отчетливо функционирующего человека», вся ценность которого определялась тем, насколько он ощущал себя «существенным винтом своего производственного коллектива».

Как четкая организация со своей структурой РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) оформилась в январе 1925 года на первой Всесоюзной конференции пролетарских писателей. Рапповцы представляли тот полюс общественного сознания, который отстаивал классовое в противовес общечеловеческому, поэтому размышляли они исключительно о пролетарской литературе. В литературно-идеологических манифестах рапповцев утверждалась идея разделения и литературы, и всего искусства по жестким классовым границам. Жесткие и непреодолимые классовые границы, воздвигнутые рапповцами внутри искусства, не только лишали литературу самой ее сути – общечеловеческого содержания, но и определили крайне рационалистичный подход к человеку. «Личность интересует писателя как человеческий материал, имеющийся в распоряжении господствующего класса. Проблема человека – это, в сущности, проблема социального подбора, проблема пригодности человека к эпохе», - писал в 1928 году один из рапповских критиков В.Ермилов в книге с характерным названием «За живого человека в литературе».

Оппозицию рапповцам сумели составить «перевальцы». Организационно Всесоюзное объединение рабочее-крестьянских писателей «Перевал» оформилось в 1924 году (А.Воронский, Д.Горбов, А.Лежнев и др.). Идейно-эстетическая концепция «Перевала» была связана с интересом к будущему. За перевалом времени они стремились различить «элементы завтрашней морали», «новый гуманизм», «новый подлинный коммунизм», «нравственность завтрашнего дня». Эта опора на будущее объективно вела к утверждению общечеловеческого начала в искусстве, которое противопоставлялось сиюминутности. «Художник должен уметь сочетать временное с вечным, - подчеркивал А.Воронский. – Только тогда его вещи и становятся достоянием будущего…». Ориентация на будущее, с точки зрения которого рассматривается настоящее, обусловило практически все лозунги «перевальцев», предложенные ими искусству 1920-х годов. Символ их веры выражался тремя важнейшими тезисами: искренность, эстетическая культура, гуманизм.

Искренность – этот лозунг был направлен против теории социального заказа, обоснованного теоретиками ЛЕФа. Художник – не кустарь-одиночка, он не может взять социальный заказ, как берет портной заказ на пальто. Художник в ответе за идеологические построения, которые содержатся в его произведениях, и не вправе выполнять чуждый ему социальный заказ: неискренность приводит к искажению нравственной основы и творчества, и общества в целом.

Эстетическая культура. В эстетической теории «перевальцев» главным является идея выделенности художника из мира, его умение видеть дальше и больше других, его пророческая миссия, утверждаемая классической русской литературой . «Искусство, - писал А.Воронский, - всегда стремилось и стремится возвратить, восстановить, открыть мир, прекрасный сам по себе, дать его в наиболее очищенных и непосредственных ощущениях.Эту потребность художник чувствует, может быть, острее других людей потому, что в отличие от них он привыкает видеть природу, людей, как если бы они были нарисованы на картине; он имеет дело преимущественно не с миром как таковым, а с образами, с представлениями о мире».

Как было уже отмечено, литература 1920-х годов «полярна», представляет собой борьбу полюсов, и полюса эти обозначены очень ярко в идейно-эстетической полемике РАПП с «Перевалом». С одной стороны - крайний рационализм, ультраклассовость, понимание искусства как орудия политической борьбы, с другой – отстаивание общечеловеческих ценностей в противовес классовым. В схватке РАПП и «Перевала» проявились не только разные взгляды на искусство, но и разные категории, которыми мыслили оппоненты. Рапповцы стремились перенести в литературную критику социально-политические лозунги классовой борьбы; «перевальцы» же обращались к предельно широким образам-символам. Один из них – образ «сокровенной богини Галатеи» (так называлась книга критика Д.Горбова, ставшая знаменем «Перевала»). Мир Галатеи – это мир искусства, мир, существующий наравне с миром реальным, вещным, ощутимым. Предметы и факты реальной действительности, втянутые художником в мир Галатеи, говорил Горбов, получают иное, нереальное значение: они предстают там знаком некой идеальной эстетической системы, созданной замыслом художника. Прорыв в мир сокровенной богини Галатеи, мир идеального и прекрасного, и есть общественная задача искусства.

Лозунг гуманизма трактовался «перевальцами» как идея самоценности человеческой личности. Речь идет о формуле «моцартианства» , то есть о концепции творческой личности, которую предлагали литературе критики «Перевала». Идея «моцартианства», то есть эмоционального, искреннего, глубоко личного восприятия действительности возникла в связи с тем, что эстетическим кредо «перевальцев» стала повесть Петра Слетова «Мастерство» (1929). Скрипичный мастер Луиджи, один из героев повести, воплощает в себе моцартианское начало творчества; его ученик Мартино – тупой и жестокий изувер, ослепляет своего учителя, становится его палачом, ибо ему недоступна сама идея высшей гармонии, которой живет Луиджи.

Вопрос о сущности и задачах искусства становится ключевым и в художественной идеологии группы ОБЭРИУ (Объединение реального искусства), возникшей в 1928 году. Творчество обэриутов было гротескным и фантастическим развитием открытий, сделанных модернистской литературой , - своего рода гротеском гротеска, фантастикой фантастического, поэтому сами они называли свои творческие эксперименты «заумью», «чушью».

Декларация «ОБЭРИУ» была опубликована в начале 1928 года. В группу входили Д.Хармс, А.Введенский, К.Вагинов, Н.Заболоцкий, И.Бахтерев, Б.Левин; близок к ним был Н.Олейников. Название группы указывает на принципиальное нарушение обэриутами общепринятой логики, даже логики сокращений: буква У в конце не является словоопределителем, а добавлена для смеха и улыбки, как бы по детской логике: потому, что кончается на «у». Реальное искусство обэриуты понимали вовсе не как реалистическое; первой и истинной реальностью было для них, скорее, искусство, а не каждодневная действительность. «Истинное искусство стоит в ряду первой реальности, - писал Д.Хармс, - оно создает мир и является его первым отражением».

Обэриуты работали на стыке взрослой и детской литературы, составив авторский коллектив ленинградского детского журнала «Еж». Основой их творческого метода стало перенесение во взрослую литературу детских представлений, далеко не самых хороших и добрых, поэтому жизнь их героев напоминает кукольную жизнь; с ними происходит то, что могло произойти с детскими куклами, которые, впрочем, названы взрослыми именами. Так, в рассказах Д.Хармса герои отрывают друг у друга ноги и руки, при этом не испытывая боли («Охотники»), бьют друг друга по голове … огурцом («Что теперь продают в магазинах»), легко убивают друг друга («Машкин убил Кошкина»).

Перенесение кукольных отношений в мир реального формирует поэтику абсурда , основой которой, по словам А.Введенского, становится ощущение бессвязности мира и раздробленности времени. Абсурд – отсутствие связности повествования, логики сюжета, естественных психологических рефлексов у кукольных героев, трагического восприятия смерти, непроясненность грани между живым и неживым – становится принципом построения художественного мира в творчестве обэриутов. «Одна муха ударила в лоб бегущего мимо господина, прошла сквозь его голову и вышла из затылка», - начинает свою прозаическую миниатюру Д.Хармс, в первой же фразе формулируя нереальность и абсурдность создаваемого художественного мира, но господин «лишь был весьма удивлен: ему показалось, что в его мозгах что-то просвистело, а на затылке лопнула кожица и стало щекотно». Эта ситуация становится предметом его саморефлексии: «Что бы это такое значило? Ведь совершенно ясно я слышал в мозгах свист. Ничего такого мне в голову не приходит, чтобы я мог понять, в чем тут дело. Во всяком случае, ощущение редкостное, похоже на какую-то головную болезнь. Но больше об этом я думать не буду, а буду продолжать свой бег». В этой попытке «самоанализа» проявляется суть обэриутовской эстетики: писатель вместе со своим персонажем отказывается от объяснений странного мира, неподвластного попыткам «понять, в чем тут дело», эти вопросы, вполне естественные для реалистической литературы не только не получают ответа, но даже не ставятся, так как писателю прежде всего важно донести до читателя «редкостное ощущение» - ощущение бессвязности, фрагментарности мира и раздробленности времени.

Таким образов, наличие литературных групп в литературном процессе 1920-х годов воплощало на организационном уровне возможность по-разному относиться к литературному делу , воспринимать его как дело индивидуальное и частное.Однако на рубеже 1920-1930-х годов разгромом заканчиваются дискуссии о группе «Перевал», а в начале 1930-х годов постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» распускает все литературные группировки, происходит «огосударствление» литературы, то есть процесс сращения искусства с идеологией, который привел к деформации роли искусства в обществе.

Характер литературного процесса советского времени определяют новые отношения между литературой и властью. Советская власть с самого начала бала склонна рассматривать литературу как явление партийно-государственной жизни, литературе навязывались не свойственные ей пропагандистские и идеологические функции. На первых порах, в 1920-е годы, идет борьба двух противоположных тенденций. С одной стороны, естественная тенденция многовариантного литературного развития (отсюда и обилие литературных групп как организационного выражения множественности различных эстетических ориентаций). С другой стороны – стремление власти, выраженное в культурной политике партии, привести естественное многоголосие к вынужденному монологу. Чертой между двадцатыми и тридцатыми годами стал 1934 год – год первого съезда советских писателей, на котором в докладе А.М.Горького был сформулирован новый художественный метод - социалистический реализм. Литературная полифония вошла в противоречие с другими формами общественной жизни, которые тяготели к монологизму.

Объективно-исторической почвой для появления метода социалистического реализма явилась социокультурная ситуация начала ХХ века, именно в это время обнаружилась практическая необходимость в появлении литературы, которая бы непосредственно включилась в общественную деятельность, разработала бы концепцию нового героя – активного борца за революционное преобразование общества. Такой герой появился в горьковских произведениях «Мать» и «Враги» (1906), которые обозначили новые перспективы развития художественного творчества. После революции 1917 года и создания нового советского государства соцреалистически-тенденциозная литература была провозглашена образцом, а догматизация и даже канонизация социалистического реализма на первом съезде советских писателей в 1934 году превратила это живое явление в нормативную структуру , которая стала чрезвычайно деформировать возможности творческого развития литературы и искусства. Соцреализм стал догмой, под знаком которой развивалась советская литература 1934-1956 годов, а в 1990-е годы ХХ века он уже стал историческим явлением.

Историко-литературная система соцреализма утвердилась в 1930-е годы как «монокультура», и в этом большую роль сыграл идеологический диктат по отношению к тем, кто не принял эстетику этого художественного метода. В современном литературоведении существует множество концепций соцреализма, среди которых можно выделить несколько ключевых.

М.М.Голубков обосновал концепцию социалистического реализма в литературе первой половины ХХ века, заметив, что «что становление социалистического реализма опиралось не только на формулируемые сверху законы литературного развития, но и на внутренние процессы, характеризующие состояние реалистической эстетики», что «социалистический реализм – исторически обусловленное и эстетически оформленное явление». Исследователь высказал интересную мысль о том, что между классическим реализмом XIX века и социалистическим реализмом XX века (этой эстетической системе М.М.Голубков дает название нормативизм ) была в 20-е годы новая реалистическая эстетика или новый реализм, который достиг своей художественной вершины в произведениях Л.Леонова («Дорога на океан», «Скутаревский»), М.Горький («Жизнь Клима Самгина»), К.Федина («Похищение Европы», «Санаторий Арктур») и М.Шолохова («Тихий Дон»). В 1930-е годы эти две эстетические системы сосуществовали, «в последующие периоды новый реализм как бы вытесняется нормативизмом, и литература 1940-50-х годов не дает материала, даже приблизительно сопоставимого по творческой значимости с художественными открытиями двух предшествующих десятилетий».

К.Кларк в своем исследовании «Советский роман: история как ритуал» попыталась объяснить причины возникновения нового метода и нового героя: чрезвычайное время (первая мировая война, три революции, гражданская война) «требовало нового героя. На смену статичным жертвенным революционерам должен был прийти человек действия… Динамика «возбужденной жизни» привлекала многих интеллектуалов к революции…Образ героя, которого выдвинула эпоха и которому писатели пытались найти «имя», утверждался в советских преданиях десятилетие». В обществе «как будто устали от «маленьких людей», трезвой реальности, и захотелось чего-то высокого. Эта волна достигла пика в середине 1930-х годов в образах супергероев и драматических обстоятельств, и появились Левинсон («Разгром» А.Фадеева), Павел Корчагин («Как закалялась сталь» Н.Островского), Воропаев («Счастье» П.Павленко). Общество получило литературу, которая создала миф о сильном и справедливом государстве, о руководителях, которые пекутся о благе народа, и, наконец, о счастливой жизни этого народа. Положительным героем этой литературы стал персонаж, способный активно действовать, понимающий, что надо делать (это был вечный вопрос, который мучил русскую литературу и на который никто не мог дать такого определенного ответа, какой дал социалистический реализм).

Н.Л.Лейдерман отмечал ущербность социалистической парадигмы: «Во-первых, она сводит личность к социальной функции, а горизонты эстетического идеала ограничивает миром сугубо социальных ценностей…В соцреализме исчезает всемирный метафизический горизонт, в координатах которого искусство испокон веку определяло критерии подлинно человеческого, то есть духовного бытия». Во-вторых, эстетическая программа соцреализма возвращала художественное сознание к нормативному, подчиняя его диктату заранее заданных идеологических ориентиров.

А.Д.Синявский (А.Терц) дал такую характеристику соцреализму: « Это не классицизм и не реализм. Это полуклассическое полуискусство не слишком реалистического совсем не реализма». По мнению исследователя, терминология соцреализма с самого начала была реалистической: его теоретики говорили и о типичном герое, и о типических обстоятельствах, и о правде жизни, но фактически все это сводилось к определенному шаблону. Реальное исследование жизни было не нужно – нужна была пропаганда официальной социальной и политической системы. Размышляя о типе положительном герое соцреализма, исследователь приходит к выводу, что « в положительном герое произошел обрыв, а не продолжение традиций русской классической литературы»: по сравнению с фанатично правильным героем литературы соцреализма герой литературы XIX века был мягок, полон сомнений, угрызений совести, внутренний противоречий. В литературе соцреализма произошла переоценка «лишнего человека», склонного к самоанализу, он превратился в 20-е годы в отрицательный персонаж, потому что в это время формировался тип иного положительного героя литературы соцреализма - активного, деятельного, не знающего сомнений (и отрицательными персонажами становились романтический Мечик из фадеевского «Разгрома», мучающийся сомнениями горьковский Клим Самгин, Николай Кавалеров со своим поэтическим мышлением из романа Ю.Олеши «Зависть»).

Разноречивость трактовок соцреализма обусловлена тем, что данная проблема глубоко и болезненно связана со всей историей русской литературы и культуры советского периода. Сложность проблемы состоит в том, что сначала была литература, а потом возникла теория метода. Вульгаризировав живую литературную практику, теория деформировала общую картину литературного процесса 1920-30-х годов.

В 20-е годы ХХ века литературный процесс был полицентричен и многообразен: литература социалистического реализма взаимодействовала с альтернативными эстетическими системами, другими творческими методами. Их сосуществование влекло за собой многообразие стилевых форм в литературе – таких, как фольклорный сказ А.Неверова, городской жаргон М.Зощенко, нейтральный стиль (классическое слово) М.Горького, А.Толстого, А.Фадеева, орнаментальная проза Б.Пильняка, Ю.Олеши, Ю.Тынянова и др.

В 30-е годы появляется новая художественная парадигма, которую исследователи Н.Лейдерман и М.Липовецкий условно называют постреализмом, а теоретик литературы В.Хализев онтологической прозой. Проза 1920-30-х годов в лице ее крупнейших представителей – М.Булгакова, А.Платонова, М.Пришвина и др. – создала произведения, в которых человек соотносится не столько с жизнью общества, сколько с космическими началами, универсальными законами миропорядка и высшими силами бытия .

Основные тенденции в русской прозе 1920-1930-х годов.

В русской прозе 1920-1930-х годов современные литературоведы выделяют несколько важных направлений: «неклассическая проза» , связанная с освоением и творческой трансформацией художественных завоеваний символизма и авангарда (Вс.Иванов, Б.Пильняк, А.Серафимович, Е.Замятин, Ю.Олеша, С.Клычков и др.); проза с реалистической доминантой , развивающаяся в русле взаимодействия классических и модернистских тенденций (Л.Леонов, М.Шолохов, К.Федин, А.Толстой и др.); онтологическая проза (М.Булгаков, А.Платонов, М.Пришвин и др.); литература социалистического выбора (А.Фадеев, В.Катаев, Н.Островский и др.).

В начале 1920-х годов возникли контуры явления, которое можно назвать «неклассической прозой» , в которой логика причинно-следственных сцеплений, принцип конкретно-художественного изображения, стабильность авторской позиции сменились сюжетной недосказанностью, монтажной композицией, сближением языка прозы и поэзии. Переворот в структуре повествования дополнился колебанием между уровнем автора, повествователя и персонажей, введением различных точек зрения, стремлением пропустить действительность через несколько индивидуальных сознаний; подобная структура текста служила аналогом поэтике «недоговоренности» на речевом и композиционном уровнях, приводя к вариативности модели мира.

В литературе 1920-х годов можно выделить три важные стилевые тенденции. Традиционному литературному, так называемому «нейтральному» стилю, свойственному реалистическому направлению, противостояли две стилевые тенденции, которые исследователи склонны называть «новым словом», - сказ и орнаментальная проза. Для «нового слова» характерно отношение к речи как к предмету изображения: изображаются не только события, характеры, но и то, как об этом говорится. В связи с этим важной становится фигура рассказчика, повествователя. Этот образ дается не в сюжете; его характер, особенности сознания характеризует его речь.

Сказ – форма повествования, которая ориентирована на чужое сознание, на социально иной тип мышления. Поэтому сказ всегда социально окрашен, выражает точку зрения определенного социума. Сказ и сказовые формы повествования явились формой внимания к «чужому» слову, «чужому» сознанию. Выйдя «на улицу», столкнувшись с «вавилонским столпотворением» речевых стилей, проза не могла пройти мимо возможности вобрать в себя языковую стихию, запечатлеть «переселение» и «смешение» языков: языка лозунга, военного приказа, народного митинга, просторечья разбушевавшейся народной стихии, народной песни и классического романса, молитвы и революционной частушки. С помощью сказа доминанта художественного видения перемещалась в сознание героя. При этом сказ мог выступать в качестве жанрообразующего фактора, так появляется сказовая новелла: «Марья-большевичка» А.Неверова, «Соль», «Письмо» и другие сказовые новеллы И.Бабеля, рассказы М.Зощенко, «Председатель реввоенсовета республики», «О Колчаке, крапиве и прочем» и «Шибалково семя» М.Шолохова, «Филькина карьера» Артема Веселого» и др.

«Чужое слово выступало как способ создать речевой образ рассказчика и передать своеобразный тип мировидения, показать сдвиг языковых систем, их сопряжение. Разностилье служит и свидетельством «взорванности» народного сознания, и средством анализа этой взорванности; писатели показывают, из каких элементов складывается опыт их героев, под действием каких факторов он организуется.

Характерны в этом плане языковые аномалии в рассказе М.Шолохова «Председатель реввоенсовета республики». Ситуация, которой более всего уделяет внимание рассказчик (он же – главное действующее лицо), довольно проста: человек достойно ведет себя перед лицом врага. Сказ обнаруживает, что достоин внимания не только героический поступок, достойны внимания процессы, совершающиеся в сознании простого человека, еще не законченные, происходящие на глазах. Шолоховский сказ, основой которого является говор донского казачества, включает в себя просторечье, диалектизмы, слова и выражения фольклорного происхождения («и потух в глазах белый свет», «упал я на сыру землю»), военную терминологию («на мирном положении», «осадное кругом положение», «калибр» и т.д.). В его речи много политических терминов, которые он еще не до конца освоил или освоил по-своему. Таковы термины «республика» (свой хутор он провозглашает республикой, объявив войну банде) и «автономия», которую он требует от хуторян соблюдать «от имени всех пролетарьятов в хуторе». История с «республикой», «председателем реввоенсовета» этой республики и объявленной им «автономией», за которую он получает выговор от военкома, представляет собой сюжет в сюжете. За курьезной интерпретацией новых терминов – новые представления о власти, о государстве, о своем отношении к государству. Так. например, когда «председатель реввоенсовета» обращается к хуторянам, обыгрывается несоответствие ситуации и форм речи: в официальном обращении представителя власти к населению звучит просторечье, политическая терминология переплетается с диалектизмами. Однако таким образом достигается не только комический эффект, но обнаруживается характер взаимоотношений с новой властью; Шолохова интересует прежде всего сочетание разных лексических пластов, например – «советская власть – мать наша кормилица». Первый термин родился в начале ХХ века, второй – на сотни лет раньше; их сочетание дает резкий стилистический диссонанс, содержательный эффект которого очень важен: это отношение героя к революции, к родной земле, знак сопряженности нового с глубокой традицией.


Похожая информация.


В 30-е годы начался процесс физического уничтожения писателей: были расстреляны или погибли в лагерях поэты Н.Клюев, О.Мандельштам, П.Васильев, Б.Корнилов; прозаики С.Клычков, И.Бабель, И.Катаев, публицист и сатирик М.Кольцов, критик А.Воронский, арестовывались Н.Заболоцкий, А.Мартынов, Я.Смеляков, Б.Ручьев и десятки других писателей.

Не менее страшным было и нравственное уничтожение, когда в печати появлялись разносные статьи-доносы на писателей, которые обрекались на многолетнее молчание. Именно эта судьба постигла М.Булгакова, А.Платонова, вернувшуюся из эмиграции М.Цветаеву, А.Крученых, частично А.Ахматову, М.Зощенко и многих других мастеров слова.

С конца 20-х годов между Россией и остальным миром установился «железный занавес», и советские писатели теперь не посещали зарубежные страны.

В августе 1934 года открылся Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Делегаты съезда признали основным методом советской литературы метод социалистического реализма. Это было внесено в Устав Союза советских писателей СССР.

Выступая на съезде, М.Горький охарактеризовал этот метод так: «Социалистический реализм утверждает бытие как деяние, как творчество, цель которого - непрерывное развитие ценнейших индивидуальных способностей человека ради победы его над силами природы, ради его здоровья и долголетия, ради великого счастья жить на земле».

Важнейшими принципами в соцреализме стали партийность (предвзятую трактовка фактов) и народность (выражение идей и интересов народа) литературы.

С начала 1930-х годов в области культуры установилась политика жестокой регламентации и контроля. Многообразие сменилось единообразием. Создание Союза советских писателей окончательно превратило литературу в одну из областей идеологии.

Период с 1935 по 1941 год характеризуется тенденцией к монументализации искусства. Утверждение завоеваний социализма должно было находить отражение во всех видах художественной культуры. Каждый вид искусства шел к созданию монумента любого образа современности, образа нового человека, к утверждению социалистических норм жизни.

Однако 1930-е годы были отмечены не только ужасным тоталитаризмом, но и пафосом созидания.

Интерес к изменению психологии человека в революции и послереволюционном преобразовании жизни активизировал жанр романа воспитания (Н.Островский «Как закалялась сталь», А.Макаренко «Педагогическая поэма»).

Выдающимся создателем философской прозы был Михаил Пришвин, автор повести «Жень-шень», цикла философских миниатюр.

Значительным событием в литературной жизни 30-х годов стало появление эпопей М.Шолохова «Тихий Дон» и А.Толстого «Хождение по мукам».

Особую роль в 30-е годы играла детская книга.

литература советская послереволюционная

Литературный процесс 1920-1950-х годов был искажен активной
регламентирующей политикой идеологизированного государства,
пытавшего управлять литературой. Декретом о печати 9 ноября
1917 года была отменена свобода слова, Резолюцией ЦК РКП(б)
«О пролеткультах» от 1 декабря 1920 года отрицалась возможность
независимости творческой организации от государства, в
Постановлении ЦК ВКП(б) «О политике партии в области
художественной литературы» 1925 года литература рассматривалась как участок партийной работы и должна была
отражать идеологию компартии. Унификация литературного процесса к
середине 1930 годов была закреплена проведением Первого съезда
советских писателей и декларацией метода социалистического
реализма как единственного творческого метода. Государственная
диктаторская политика проявила себя в репрессиях 1920-1940 годов
и трагических личных судьбах многих писателей. В середине 1950
годов Второй съезд Союза советских писателей пришел к отказу от
единого канона нормативной эстетики соцреализма. С конца 1950-
годов начался процесс возникновения различных литературных
течений.

Философские и социологические теории, повлиявшие на
литературный процесс, отличаются полярной направленностью.
Марксистско-ленинская философия была положена в основу
государственной идеологии советского человека. Она базировалась
на материализме, духовном нигилизме, классовой борьбе,
служении революционному долгу. Главной целью ее была
социальная переделка жизни. Путь построения новой, духовно
обновленной России предлагали философы, вынужденно
оказавшиеся в эмиграции, И. А. Ильин, С. Н. Булгаков. Вслед за В.
В. Розановым, П. А. Флоренским, они развивали идеи православия,
русской религиозной мысли, славянофильские традиции и путь
России связывали с развитием духовно-
нравственных основ жизни.

Главной темой литературы 1920-1950-х годов, прежде всего в крупных эпических формах романа и поэмы, стало осмысление последствий грандиозной переделки мира и человека. В эпоху литературного нигилизма и антитрадиционализма классики ХХ века в прозе, поэзии, драматургии плодотворно развивали традиции А. С. Пушкина, Н. В. Гоголя, Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского. Поединок литературы и классовой диктатуры завершился победой литературы, создавшей в тоталитарный период эпохальные, итоговые произведения ХХ века.

Поэзия С. А. Есенина (1895-1925)

Лирика . Периодизация, поэтические сборники, основные мотивы,
жанровый состав. Эстетизация крестьянской культуры деревенской
Руси, воспроизведение глубинных архетипов русской души в
философско-эстетическом трактате «Ключи Марии» и лирике 1910
годов («Я пастух, мои палаты...», «О красном вечере задумалась
дорога...», «Душа грустит о небесах...» и др.). Фольклорно-
мифологические и религиозно-философские основы творчества
Есенина. Концепция поэтического образа в статьях С. Есенина «Ключи
Марии», «Быт и искусство». Есенин и имажинизм. Декларация
имажинистов. Общее и различное в эстетике С. Есенина и
теоретиков имажинизма.

Трагедия разрушения «избяного космоса»: разлад человека и
природы, осознание гибели деревни и собственной гибели,
осуждение социального насилия в лирике конца 1910 - начала 1920
годов («Кобыльи корабли», «Сорокоуст», «Я последний поэт
деревни...», «Мир таинственный, мир мой древний...», «Песнь о
хлебе» и др.). Философские мотивы в лирике Есенина 1920-х годов: поиски гармонии с миром, размышления о жизни и смерти, о смысле человеческого бытия и его вечных ценностях («Не жалею, не зову, не плачу...», «Отговорила роща золотая...», «Мы теперь уходим понемногу...»; «Цветы мне говорят - прощай...», «Несказанное, синее, нежное...» и др.). Патриотическая лирика: «Гой ты Русь, моя родная...», «Русь», «Запели тесаные дроги...»,«Русь советская», «Спит ковыль. Равнина дорогая...». Любовная лирика: «Не бродить, не мять в кустах багряных...», «Заметался пожар голубой...», «Персидские мотивы».

Поэмы . Концепция национального характера, осмысление исторической судьбы России в поэмах «Пугачев», «Страна негодяев», «Анна Снегина». Пушкинские традиции в поэмах «Анна Снегина», «Черный человек». Мотивы покаяния, жажда духовного очищения, преодоления двойничества.

Научная и учебная литература:

  1. Русская литература ХХ века: 1917-1920-е годы: в 2 кн. Кн. 1. Гл. 7. Сергей Есенин: метаморфозы художественного сознания / под ред. Н. Л. Лейдермана. – М.: «Академия», 2012. – С. 242-294.
  2. Куняев, С. Ю., Куняев, С. С. Сергей Есенин. – М.: Молодая гвардия, 2005. – 595 с.
  3. Шубникова-Гусева, Н. И. Сергей Есенин и Галина Бениславская / Н. И. Шубникова-Гусева. – СПб.: Росток, 2008. – 479 с.
  4. Шубникова-Гусева Н. И. Поэмы Есенина. От «Пророка» до «Чёрного человека». Творческая история, судьба, контекст и интерпретация. – М.: Наследие, 2001. – 687 с.
  5. Занковская, Л. В. «Большое видится на расстояньи…» С. Есенин, В. Маяковский и Б. Пастернак / Л. В. Занковская. – М., 2005. – 292 с.
  6. Пяткин, С. Н. Пушкинская традиция в поэме С. А. Есенина «Анна Снегина» // Русская литература. – 2007. - № 2. – С. 157-173.
  7. Коптев, Л. Н. «Ангелическое» и «демоническое» в поэзии С. Есенина // Русская речь. – 2012. - № 4. – С. 32-36.


В продолжение темы:
Аксессуары

(49 слов) В повести Тургенева «Ася» человечность проявил Гагин, когда взял на попечение незаконнорожденную сестру. Он же вызвал друга на откровенную беседу по поводу чувства...

Новые статьи
/
Популярные