Виктор некрасов кира георгиевна краткое содержание. Виктор платонович некрасов. «Когда твое лицо в простой оправе…»


Художник по свету -
Музыкальное оформление -

«Кира Георгиевна» стала вторым спектаклем на нашей Малой сцене. Им мы продолжили поиски театральной выразительности прозы в малом пространстве.

«Повесть большого русского писателя Виктора Платоновича Некрасова умная, тонкая, заставляет размышлять о жизни. В ней нет однозначности. Нет плохих и хороших героев, есть просто судьбы, характеры. И мысли о жизни.Хотелось бы продолжить искать искренний, камерный театр, где могут существовать новые формы общения со зрителем», - Сергей Женовач .

К сожалению, театр редко обращается к прозе Виктора Некрасова. Повесть «Кира Георгиевна» впервые поставлена на российской сцене.

В спектакле заняты 5 артистов - представители трех поколений мастерской Сергея Женовача в ГИТИСе.

Спектакль – лауреат театральной премии газеты «Московский комсомолец» в номинации «Лучший спектакль (малая сцена)». Артист получил награду за «Лучшую мужскую роль» (Юрочка).

Спектакль номинирован на премию «Золотая маска» сразу в трех номинациях: за лучший драматический спектакль малой формы, за работу режиссера и лучшую женскую роль ().

Запрещено для детей

Спектакль идет 2 часа без антракта.
БИЛЕТЫ: от 2000 до 4000 р.

После третьей или четвертой рюмки начали спорить об искусстве. О том о сем и наконец о том, можно ли считать настоящим произведением искусства неопубликованный роман, повесть или рассказ. Тут мнения раскололись. Одни говорили да, другие – нет. И те и другие очень убедительно. Убедительней же всех Кира Георгиевна. Так, во всяком случае, казалось ей. Ну не все ли равно, напечатан рассказ в типографии или написан от руки в детской тетради. Он есть, он появился, родился – и все! Сколько у этого рассказа читателей – неважно, хотя бы один, хотя бы сам автор, важно, чтоб он был написан.

– Вот я высеку из мрамора твою, Лешка, голову. – Лешка, молодой, задиристый художник, был ее главным оппонентом. – Высеку со всеми ее вихрами во все стороны и оставлю в мастерской, на выставку не дам. Что ж, оттого, что она будет стоять у меня на Сивцевом Вражке, а не на Кузнецком, в выставочном зале, что ж, значит, она уже не произведение искусства? Ерунда!

Все это Кира Георгиевна говорила весело, как всегда напористо, не давая себя перебить. Она любила спорить. Ей доставлял удовольствие сам процесс спора, обстановка его. Прокуренная комната, художники, горящие глаза, все друг друга перебивают. Биение мысли… В этом тоже есть что-то от самого искусства.

– А вообще, дело не в этом, – продолжала она, – не в том, где и как выставлено то или иное произведение, а в том умении художника, ухватив самое яркое, своеобразное, создать обобщенный образ…

– Погоди, погоди…

Но тут все заговорили хором, Кира Георгиевна сбилась, потеряла нить своих рассуждений и потребовала коньяку. От коньяка вдруг захмелела (она больше говорила, что может много выпить) и вышла на балкон.

Внизу до самого горизонта мигала огнями праздничная Москва. Кремль и высотные здания были освещены прожекторами.

«А вот и красиво, – подумала Кира Георгиевна, – даже очень. И Кремль, и высотные здания, и как все это отражается в воде. И черт с ним, что в этих высотных зданиях нет логики. Сейчас они красивы, именно сейчас, – белые среди ночи, колючие. Вот и вся логика. И машины бегают внизу с красными огоньками… Нет, вниз смотреть не надо… – Она отвернулась. В комнате продолжался спор. – И ребята все славные. Хорошие, славные ребята. И Лешка, и Вовка, и Григорий Александрович… Ну, этот, правда, немного болван и работать не умеет, но старик добрый, покладистый. Пил бы только меньше. И Юрочка, кстати, тоже. Он что-то там подсел к этому пьянице Смородницкому, а ему еще домой меня отвозить…»

И потом, в такси, сидя рядом с Юрочкой, она думала, какой он, Юрочка, славный, какой милый и деликатный, как стесняется, вот даже сейчас, хотя бы нечаянно задеть ее рукой. «А ведь я нравлюсь ему, честное слово, нравлюсь», – подумала она, и эта мысль, что она может нравиться простому, здоровому двадцатидвухлетнему парню, была ей особенно приятна. Она искоса посмотрела на него. Он сидел прямо, положив руки на колени, и через плечо шофера смотрел на бегущий навстречу асфальт.

– Дуешься, Юрочка, а?

Юрочка ничего не ответил. Весь вечер она слегка поддразнивала его, а он, дурачок, обижался. Сначала велела ему снять галстук (у него, мол, красивая шея и незачем этот хомут таскать), и он послушно снял галстук, расстегнул ворот, и все почему-то рассмеялись. Потом при всех стала говорить о лепке его лица, о мужественной линии подбородка, о том, что начала лепить его голову, и тут он совсем смутился. Юрочка вообще всегда смущался в ее компании – он простой электромонтер, а Кирины друзья все художники, скульпторы. Среди них даже несколько заслуженных и один лауреат. От смущения он подсел к Сергею Смородницкому, бывшему моряку, от которого только в третьем часу ночи Кира Георгиевна с трудом его оторвала. Сейчас он дулся. А ей было смешно. И приятно.

У подъезда громадного дома по улице Немировича-Данченко они отпустили такси.

– Я провожу вас наверх, – мрачно сказал Юрочка, – лифт не работает.

– Не стоит, я не боюсь, – сказала Кира Георгиевна, но он, ничего не ответив, вошел в парадное и быстро побежал вверх.

«Славный, хороший, бесхитростный парень, – подумала Кира Георгиевна. – Куда всем Смородницким и Лешкам до него!»

Слегка запыхавшись, она поднялась на шестой этаж. Юрочка стоял, облокотившись о перила, и смотрел в пролет лестницы.

– Ну, спасибо, – сказала она и протянула руку. – До завтра. В одиннадцать прошу, минута в минуту.

Вместо ответа Юрочка решительно притянул ее к себе, неуклюже, крепко поцеловал и так же решительно ринулся вниз.

Первой мыслью Киры Георгиевны было – как хорошо, что не она это сделала, второй – как неприятен запах винного перегара, и только третьей – что завтра Юрочку надо будет отчитать.

Внизу хлопнула дверь.

Кира Георгиевна отворила ключом английский замок. Дома все спали. Она заглянула зачем-то в кухню, потом на цыпочках подошла к комнате Николая Ивановича и слегка приоткрыла дверь. Он, как всегда, сразу же включил свет и приподнялся на своем диване, моргая близорукими глазами.

– Ну как, повеселилась?

– Спи, спи. Повеселилась.

Он надел очки и стал шарить папиросы.

– А Григорий Александрович был?

– Был, был… И зачем ты ночью куришь? Спи.

Он улыбнулся мягкой, виноватой улыбкой и вместо папиросы взял из пепельницы бычок.

– Ну разве это курение? Просто так…

– Вот это «просто так» хуже всего, – сказала Кира Георгиевна и, глядя на его слегка обрюзгшее, с мешками под глазами, доброе лицо, подумала: «Нет, ей-богу, нет на свете человека лучше его». И потом, стоя в своей комнате у раскрытого окна и вдыхая свежий, весенний, совсем не городской воздух, глядя на померкнувшую уже Москву, на четко вырисовывавшийся на востоке силуэт города, она думала, как сейчас хорошо и какой добрый, чуткий, настоящий человек Николай Иванович – ее муж.

Жизнь у Киры Георгиевны – или, как ее называли друзья, Кили (в детстве она долго не могла произнести букву "р") – поначалу сложилась как будто весело и легко. Родилась и жила до войны в Киеве. Отец был врачом-отоларингологом – слово, которое Киля тоже очень долго не могла выговорить, мать, как пишут в анкетах, домохозяйкой. Был еще младший брат Мишка – лентяй, футболист и первый во дворе драчун.

Учась в школе, Киля мечтала стать балериной и ходила даже в балетную студию, потом, поступив в скучнейшую, ненавистную ей торгово-промышленную профшколу («почему-то надо обязательно куда-то поступать»), стала мечтать о карьере киноактрисы – она была стройненькой, с веселыми глазами, кудрявой, подстриженной под мальчика, и профшкольные друзья уверяли ее, что она исключительно фотогенична (в то время очень модным было это слово). В зеркале на ее туалете появились фотографии знаменитых киноартистов тех лет. Одно время она носила даже челочку а-ля Лиа де Путти. Потом она остыла к кино и увлеклась живописью, очень левой, приводившей ее добропорядочных родителей в ужас. На экзамене в художественный институт старика швейцара, позировавшего экзаменующимся сделала зеленым и под Сезанна. Тем не менее ее приняли – правда, не на живописный, а почему-то на скульптурный факультет.

В институте было весело и не очень утомительно. Приятно было ходить с этюдником, отмывать бензином на платье масляную краску и глину, с профессиональным апломбом рассуждать о колорите, густоте тона, прозрачности теней, восторгаться Матиссом, Гогеном, Майолем, скептически улыбаться, когда упоминали Сурикова или Антокольского. В институте она научилась курить. Там же она влюбилась. Сперва в Сашку Лозинского, своего однокурсника, физкультурника, певца и гитариста, потом в очкастого Веньку Лифшица, писавшего стихи. Венька ввел ее в кружок поэтов. Там оказалось еще веселее. Читали друг другу стихи, свои и чужие, писали пародии, спорили, острили, бродили ночами по надднепровским паркам, немножко пили – не столько по охоте, сколько для взрослости. Там же она познакомилась с Вадимом Кудрявцевым.

Виктор Платонович Некрасов

Кира Георгиевна

После третьей или четвертой рюмки начали спорить об искусстве. О том о сем и наконец о том, можно ли считать настоящим произведением искусства неопубликованный роман, повесть или рассказ. Тут мнения раскололись. Одни говорили да, другие – нет. И те и другие очень убедительно. Убедительней же всех Кира Георгиевна. Так, во всяком случае, казалось ей. Ну не все ли равно, напечатан рассказ в типографии или написан от руки в детской тетради. Он есть, он появился, родился – и все! Сколько у этого рассказа читателей – неважно, хотя бы один, хотя бы сам автор, важно, чтоб он был написан.

– Вот я высеку из мрамора твою, Лешка, голову. – Лешка, молодой, задиристый художник, был ее главным оппонентом. – Высеку со всеми ее вихрами во все стороны и оставлю в мастерской, на выставку не дам. Что ж, оттого, что она будет стоять у меня на Сивцевом Вражке, а не на Кузнецком, в выставочном зале, что ж, значит, она уже не произведение искусства? Ерунда!

Все это Кира Георгиевна говорила весело, как всегда напористо, не давая себя перебить. Она любила спорить. Ей доставлял удовольствие сам процесс спора, обстановка его. Прокуренная комната, художники, горящие глаза, все друг друга перебивают. Биение мысли… В этом тоже есть что-то от самого искусства.

– А вообще, дело не в этом, – продолжала она, – не в том, где и как выставлено то или иное произведение, а в том умении художника, ухватив самое яркое, своеобразное, создать обобщенный образ…

– Погоди, погоди…

Но тут все заговорили хором, Кира Георгиевна сбилась, потеряла нить своих рассуждений и потребовала коньяку. От коньяка вдруг захмелела (она больше говорила, что может много выпить) и вышла на балкон.

Внизу до самого горизонта мигала огнями праздничная Москва. Кремль и высотные здания были освещены прожекторами.

«А вот и красиво, – подумала Кира Георгиевна, – даже очень. И Кремль, и высотные здания, и как все это отражается в воде. И черт с ним, что в этих высотных зданиях нет логики. Сейчас они красивы, именно сейчас, – белые среди ночи, колючие. Вот и вся логика. И машины бегают внизу с красными огоньками… Нет, вниз смотреть не надо… – Она отвернулась. В комнате продолжался спор. – И ребята все славные. Хорошие, славные ребята. И Лешка, и Вовка, и Григорий Александрович… Ну, этот, правда, немного болван и работать не умеет, но старик добрый, покладистый. Пил бы только меньше. И Юрочка, кстати, тоже. Он что-то там подсел к этому пьянице Смородницкому, а ему еще домой меня отвозить…»

И потом, в такси, сидя рядом с Юрочкой, она думала, какой он, Юрочка, славный, какой милый и деликатный, как стесняется, вот даже сейчас, хотя бы нечаянно задеть ее рукой. «А ведь я нравлюсь ему, честное слово, нравлюсь», – подумала она, и эта мысль, что она может нравиться простому, здоровому двадцатидвухлетнему парню, была ей особенно приятна. Она искоса посмотрела на него. Он сидел прямо, положив руки на колени, и через плечо шофера смотрел на бегущий навстречу асфальт.

– Дуешься, Юрочка, а?

Юрочка ничего не ответил. Весь вечер она слегка поддразнивала его, а он, дурачок, обижался. Сначала велела ему снять галстук (у него, мол, красивая шея и незачем этот хомут таскать), и он послушно снял галстук, расстегнул ворот, и все почему-то рассмеялись. Потом при всех стала говорить о лепке его лица, о мужественной линии подбородка, о том, что начала лепить его голову, и тут он совсем смутился. Юрочка вообще всегда смущался в ее компании – он простой электромонтер, а Кирины друзья все художники, скульпторы. Среди них даже несколько заслуженных и один лауреат. От смущения он подсел к Сергею Смородницкому, бывшему моряку, от которого только в третьем часу ночи Кира Георгиевна с трудом его оторвала. Сейчас он дулся. А ей было смешно. И приятно.

У подъезда громадного дома по улице Немировича-Данченко они отпустили такси.

– Я провожу вас наверх, – мрачно сказал Юрочка, – лифт не работает.

– Не стоит, я не боюсь, – сказала Кира Георгиевна, но он, ничего не ответив, вошел в парадное и быстро побежал вверх.

«Славный, хороший, бесхитростный парень, – подумала Кира Георгиевна. – Куда всем Смородницким и Лешкам до него!»

Слегка запыхавшись, она поднялась на шестой этаж. Юрочка стоял, облокотившись о перила, и смотрел в пролет лестницы.

– Ну, спасибо, – сказала она и протянула руку. – До завтра. В одиннадцать прошу, минута в минуту.

Вместо ответа Юрочка решительно притянул ее к себе, неуклюже, крепко поцеловал и так же решительно ринулся вниз.

Первой мыслью Киры Георгиевны было – как хорошо, что не она это сделала, второй – как неприятен запах винного перегара, и только третьей – что завтра Юрочку надо будет отчитать.

Внизу хлопнула дверь.

Кира Георгиевна отворила ключом английский замок. Дома все спали. Она заглянула зачем-то в кухню, потом на цыпочках подошла к комнате Николая Ивановича и слегка приоткрыла дверь. Он, как всегда, сразу же включил свет и приподнялся на своем диване, моргая близорукими глазами.

– Ну как, повеселилась?

– Спи, спи. Повеселилась.

Он надел очки и стал шарить папиросы.

– А Григорий Александрович был?

– Был, был… И зачем ты ночью куришь? Спи.

Он улыбнулся мягкой, виноватой улыбкой и вместо папиросы взял из пепельницы бычок.

– Ну разве это курение? Просто так…

– Вот это «просто так» хуже всего, – сказала Кира Георгиевна и, глядя на его слегка обрюзгшее, с мешками под глазами, доброе лицо, подумала: «Нет, ей-богу, нет на свете человека лучше его». И потом, стоя в своей комнате у раскрытого окна и вдыхая свежий, весенний, совсем не городской воздух, глядя на померкнувшую уже Москву, на четко вырисовывавшийся на востоке силуэт города, она думала, как сейчас хорошо и какой добрый, чуткий, настоящий человек Николай Иванович – ее муж.

Жизнь у Киры Георгиевны – или, как ее называли друзья, Кили (в детстве она долго не могла произнести букву "р") – поначалу сложилась как будто весело и легко. Родилась и жила до войны в Киеве. Отец был врачом-отоларингологом – слово, которое Киля тоже очень долго не могла выговорить, мать, как пишут в анкетах, домохозяйкой. Был еще младший брат Мишка – лентяй, футболист и первый во дворе драчун.

Учась в школе, Киля мечтала стать балериной и ходила даже в балетную студию, потом, поступив в скучнейшую, ненавистную ей торгово-промышленную профшколу («почему-то надо обязательно куда-то поступать»), стала мечтать о карьере киноактрисы – она была стройненькой, с веселыми глазами, кудрявой, подстриженной под мальчика, и профшкольные друзья уверяли ее, что она исключительно фотогенична (в то время очень модным было это слово). В зеркале на ее туалете появились фотографии знаменитых киноартистов тех лет. Одно время она носила даже челочку а-ля Лиа де Путти. Потом она остыла к кино и увлеклась живописью, очень левой, приводившей ее добропорядочных родителей в ужас. На экзамене в художественный институт старика швейцара, позировавшего экзаменующимся сделала зеленым и под Сезанна. Тем не менее ее приняли – правда, не на живописный, а почему-то на скульптурный факультет.

Виктор Платонович Некрасов
Кира Георгиевна
– 1 –
После третьей или четвертой рюмки начали спорить об искусстве. О том о сем и наконец о том, можно ли считать настоящим произведением искусства неопубликованный роман, повесть или рассказ. Тут мнения раскололись. Одни говорили да, другие – нет. И те и другие очень убедительно. Убедительней же всех Кира Георгиевна. Так, во всяком случае, казалось ей. Ну не все ли равно, напечатан рассказ в типографии или написан от руки в детской тетради. Он есть, он появился, родился – и все! Сколько у этого рассказа читателей – неважно, хотя бы один, хотя бы сам автор, важно, чтоб он был написан.
– Вот я высеку из мрамора твою, Лешка, голову. – Лешка, молодой, задиристый художник, был ее главным оппонентом. – Высеку со всеми ее вихрами во все стороны и оставлю в мастерской, на выставку не дам. Что ж, оттого, что она будет стоять у меня на Сивцевом Вражке, а не на Кузнецком, в выставочном зале, что ж, значит, она уже не произведение искусства? Ерунда!
Все это Кира Георгиевна говорила весело, как всегда напористо, не давая себя перебить. Она любила спорить. Ей доставлял удовольствие сам процесс спора, обстановка его. Прокуренная комната, художники, горящие глаза, все друг друга перебивают. Биение мысли… В этом тоже есть что-то от самого искусства.
– А вообще, дело не в этом, – продолжала она, – не в том, где и как выставлено то или иное произведение, а в том умении художника, ухватив самое яркое, своеобразное, создать обобщенный образ…
– Ну и так далее. Ясно! Точка! – перебил ее веселый, лохматый Лешка. – А что ты скажешь о Шубине, великом скульпторе Шубине? Обобщал он или нет? А? Каждый его вельможа сам по себе, индивидуален, черт возьми!
– Погоди, погоди…
Но тут все заговорили хором, Кира Георгиевна сбилась, потеряла нить своих рассуждений и потребовала коньяку. От коньяка вдруг захмелела (она больше говорила, что может много выпить) и вышла на балкон.
Внизу до самого горизонта мигала огнями праздничная Москва. Кремль и высотные здания были освещены прожекторами.
«А вот и красиво, – подумала Кира Георгиевна, – даже очень. И Кремль, и высотные здания, и как все это отражается в воде. И черт с ним, что в этих высотных зданиях нет логики. Сейчас они красивы, именно сейчас, – белые среди ночи, колючие. Вот и вся логика. И машины бегают внизу с красными огоньками… Нет, вниз смотреть не надо… – Она отвернулась. В комнате продолжался спор. – И ребята все славные. Хорошие, славные ребята. И Лешка, и Вовка, и Григорий Александрович… Ну, этот, правда, немного болван и работать не умеет, но старик добрый, покладистый. Пил бы только меньше. И Юрочка, кстати, тоже. Он что-то там подсел к этому пьянице Смородницкому, а ему еще домой меня отвозить…»
И потом, в такси, сидя рядом с Юрочкой, она думала, какой он, Юрочка, славный, какой милый и деликатный, как стесняется, вот даже сейчас, хотя бы нечаянно задеть ее рукой. «А ведь я нравлюсь ему, честное слово, нравлюсь», – подумала она, и эта мысль, что она может нравиться простому, здоровому двадцатидвухлетнему парню, была ей особенно приятна. Она искоса посмотрела на него. Он сидел прямо, положив руки на колени, и через плечо шофера смотрел на бегущий навстречу асфальт.
– Дуешься, Юрочка, а?
Юрочка ничего не ответил. Весь вечер она слегка поддразнивала его, а он, дурачок, обижался. Сначала велела ему снять галстук (у него, мол, красивая шея и незачем этот хомут таскать), и он послушно снял галстук, расстегнул ворот, и все почему-то рассмеялись. Потом при всех стала говорить о лепке его лица, о мужественной линии подбородка, о том, что начала лепить его голову, и тут он совсем смутился. Юрочка вообще всегда смущался в ее компании – он простой электромонтер, а Кирины друзья все художники, скульпторы. Среди них даже несколько заслуженных и один лауреат. От смущения он подсел к Сергею Смородницкому, бывшему моряку, от которого только в третьем часу ночи Кира Георгиевна с трудом его оторвала. Сейчас он дулся. А ей было смешно. И приятно.
У подъезда громадного дома по улице Немировича-Данченко они отпустили такси.
– Я провожу вас наверх, – мрачно сказал Юрочка, – лифт не работает.
– Не стоит, я не боюсь, – сказала Кира Георгиевна, но он, ничего не ответив, вошел в парадное и быстро побежал вверх.
«Славный, хороший, бесхитростный парень, – подумала Кира Георгиевна. – Куда всем Смородницким и Лешкам до него!»
Слегка запыхавшись, она поднялась на шестой этаж. Юрочка стоял, облокотившись о перила, и смотрел в пролет лестницы.
– Ну, спасибо, – сказала она и протянула руку. – До завтра. В одиннадцать прошу, минута в минуту.
Вместо ответа Юрочка решительно притянул ее к себе, неуклюже, крепко поцеловал и так же решительно ринулся вниз.
Первой мыслью Киры Георгиевны было – как хорошо, что не она это сделала, второй – как неприятен запах винного перегара, и только третьей – что завтра Юрочку надо будет отчитать.
Внизу хлопнула дверь.
Кира Георгиевна отворила ключом английский замок. Дома все спали. Она заглянула зачем-то в кухню, потом на цыпочках подошла к комнате Николая Ивановича и слегка приоткрыла дверь. Он, как всегда, сразу же включил свет и приподнялся на своем диване, моргая близорукими глазами.
– Ну как, повеселилась?
– Спи, спи. Повеселилась.
Он надел очки и стал шарить папиросы.
– А Григорий Александрович был?
– Был, был… И зачем ты ночью куришь? Спи.
Он улыбнулся мягкой, виноватой улыбкой и вместо папиросы взял из пепельницы бычок.
– Ну разве это курение? Просто так…
– Вот это «просто так» хуже всего, – сказала Кира Георгиевна и, глядя на его слегка обрюзгшее, с мешками под глазами, доброе лицо, подумала: «Нет, ей-богу, нет на свете человека лучше его». И потом, стоя в своей комнате у раскрытого окна и вдыхая свежий, весенний, совсем не городской воздух, глядя на померкнувшую уже Москву, на четко вырисовывавшийся на востоке силуэт города, она думала, как сейчас хорошо и какой добрый, чуткий, настоящий человек Николай Иванович – ее муж.
– 2 –
Жизнь у Киры Георгиевны – или, как ее называли друзья, Кили (в детстве она долго не могла произнести букву "р") – поначалу сложилась как будто весело и легко. Родилась и жила до войны в Киеве. Отец был врачом-отоларингологом – слово, которое Киля тоже очень долго не могла выговорить, мать, как пишут в анкетах, домохозяйкой. Был еще младший брат Мишка – лентяй, футболист и первый во дворе драчун.
Учась в школе, Киля мечтала стать балериной и ходила даже в балетную студию, потом, поступив в скучнейшую, ненавистную ей торгово-промышленную профшколу («почему-то надо обязательно куда-то поступать»), стала мечтать о карьере киноактрисы – она была стройненькой, с веселыми глазами, кудрявой, подстриженной под мальчика, и профшкольные друзья уверяли ее, что она исключительно фотогенична (в то время очень модным было это слово). В зеркале на ее туалете появились фотографии знаменитых киноартистов тех лет. Одно время она носила даже челочку а-ля Лиа де Путти. Потом она остыла к кино и увлеклась живописью, очень левой, приводившей ее добропорядочных родителей в ужас. На экзамене в художественный институт старика швейцара, позировавшего экзаменующимся сделала зеленым и под Сезанна. Тем не менее ее приняли – правда, не на живописный, а почему-то на скульптурный факультет.
В институте было весело и не очень утомительно. Приятно было ходить с этюдником, отмывать бензином на платье масляную краску и глину, с профессиональным апломбом рассуждать о колорите, густоте тона, прозрачности теней, восторгаться Матиссом, Гогеном, Майолем, скептически улыбаться, когда упоминали Сурикова или Антокольского. В институте она научилась курить. Там же она влюбилась. Сперва в Сашку Лозинского, своего однокурсника, физкультурника, певца и гитариста, потом в очкастого Веньку Лифшица, писавшего стихи. Венька ввел ее в кружок поэтов. Там оказалось еще веселее. Читали друг другу стихи, свои и чужие, писали пародии, спорили, острили, бродили ночами по надднепровским паркам, немножко пили – не столько по охоте, сколько для взрослости. Там же она познакомилась с Вадимом Кудрявцевым.
Все, что ни делала Киля, она делала не задумываясь. Отказывать себе в чем-либо она не любила. Решение принимала сразу и тут же выполняла, родители не успевали даже пикнуть. Как-то вечером она привела в дом высокого, стройного, голубоглазого парня лет двадцати, в зеленой футболке, с копной черных, как у цыгана, волос, падавших на глаза. Представила его как талантливейшего из всех известных ей сейчас поэтов. Тут же, страшно смущаясь, он вынужден был прочесть две свои поэмы – «Муравьиные следы» и «Скучающий бумеранг». Родители, с трудом признававшие даже Блока, растерянно слушали. Киля же не сводила сияющих, восторженных глаз со своего Димки. Через три дня они поженились.
С милым рай и в шалаше. Ей было восемнадцать лет, ему двадцать. Поселились они в крохотной Димкиной комнатке на пятом этаже, которую он снимал, поссорившись с отцом, крупным инженером. Окно комнаты выходило на крышу, но за ней виднелись сотни других крыш, и обоим это очень нравилось – совсем Монмартр, мансарда. «Монмартрскими» казались им и сверхлевые Килины упражнения, развешанные по всем стенам, и две черные негритянские маски с оттопыренными губами, сделанные тоже ею. В комнате всегда был дикий беспорядок, везде валялись на обрывках бумаги Димкины стихи, а одно было написано прямо на стене.
Кроме стихов, у Вадима была еще кинофабрика. Работал он там ассистентом режиссера, хотя никакого специального образования не имел, просто был молод, предприимчив и любил кинематографическую суету. Киля тоже любила суету. И артистов любила, и свет «юпитеров», и ночные съемки, на которые стала ездить вместе с Вадимом, и заезды в ночной «Континенталь» – одним словом, все то, что на пресном языке ее родителей называлось страшным словом «богема».
Занятия в институте были почти совсем заброшены. Их вытеснила лепка и стройка каких-то декораций в громадном павильоне кинофабрики. Кроме удовольствия и кое-каких денег, это давало возможность познакомиться с такими людьми, как Довженко, Пудовкин, Эйзенштейн. С Эйзенштейном Киля как-то завела даже полемику на одном из его докладов. Одним словом, было весело и хорошо. Все это происходило в тридцать шестом году. Через год Вадима арестовали.
Симпатичную «монмартрскую» комнату опечатали. Киля вернулась к родителям. Дома царил траур. Несколько раз Килю вызывали в большой серый дом на улице Короленко и говорили о Димке страшные вещи, которым невозможно было поверить. В институте ее тоже несколько раз приглашали на собеседование и через месяц исключили. Началось хождение по каким-то учреждениям. Отец взял отпуск за свой счет и поехал с Килей в Москву. Через год Килю восстановили, но не на ее курсе, а курсом ниже.
Первые недели и даже месяцы после ареста Вадима Киля ходила сама не своя. Все было так неожиданно, так страшно. Веселый ее Димка, бесшабашный Димка, писавший стихи о «тучках зеленых, стрелою пронзенных Амура, что отдал колчан свой в ломбард», голубоглазый ее Димка, безалаберный, легкий, все всем раздающий, всеобщий любимец, и вдруг – враг народа…
Через год или полтора после его ареста пришло от него письмо. Как и откуда оно было отправлено – неизвестно, но на конверте был штемпель Москвы, и адрес написан незнакомой рукой. В письме было всего несколько строчек – жив, здоров, а кроме того, сказано, что она может не считать себя его женой, он дает ей свободу. Вот и все. «Целую. Твой Димка». Написано на обрывке бумаги торопливым кривым почерком. Больше о нем она ничего не слыхала.
Наложили ли все эти события какую-либо печать на Килю? И да, и нет. Беспечная, жившая как бы на поверхности жизни, весело скользившая по ней, Киля вдруг поняла, что, кроме шумных вечеринок и чтения стихов, кроме милых рисуночков, развешанных по стенам, есть нечто более сложное, важное, не всегда понятное и, увы, не всегда приятное. Но у нее был завидный характер, она умела быстро забывать то, что осложняет жизнь. Возможно, это и не лучшая черта человеческого характера, но Киле самой и ее окружающим эта черта облегчала жизнь. Через три года, в эвакуации, она помогла Кире – теперь ее все реже звали Килей, – ее матери и младшему брату жить в тех не слишком легких условиях, в которых они жили, помогла пережить и смерть отца. Короче, Кира умела не унывать. Она работала в местной газете, снабжая ее карикатурами на Гитлера и Геббельса, писала лозунги в клубе, плакаты для кинотеатра, преподавала рисование в первых классах, стояла в очередях, носила пайки, а иногда по ночам растаскивала вместе с соседями деревянные заборы на дрова. Все это она делала легко, и если не всегда с удовольствием, то никогда не хныча.
О Вадиме она всегда помнила – две его карточки, одна серьезная, паспортная, другая, где он снят делающим стойку на пляже, висели у нее над кроватью, – но, что говорить, время прошло, и первоначальная острота потери притупилась. Как ни странно, чаще вспоминала о Вадиме Софья Григорьевна, Кирина мать, в свое время называвшая его «этот тип», и младший брат Мишка, влюбившийся по уши в своего зятя или шурина (никто толком не знал, кем он ему приходится), научившего его плавать, прыгать в воду вниз головой, соскакивать с трамвая на полном ходу, а главное, курить.
Прошло еще пять лет. В сорок шестом году, в Алма-Ате, Киля познакомилась с Николаем Ивановичем Оболенским, профессором художественного института, и еще через год уехала с ним в Москву. Несколько позже перебралась туда же и Софья Григорьевна с Мишкой.
Бедные матери, как трудно им ко всему привыкать. Куда труднее, чем детям. И как не могла Софья Григорьевна сразу привыкнуть к тому, что их маленькая Киля стала вдруг женой какого-то никому не известного человека в зеленой футболке, от которого пахло табаком, а иногда и водкой, так же трудно было ей свыкнуться с мыслью, что Киля ее вышла замуж за Оболенского. Вадим все-таки был почти ровесником Кили, и, как говорили соседки, они «чудесная пара». И вообще, как вскоре выяснилось, при всем своем легкомыслии Вадим был добрый, веселый, услужливый и, главное, любил Килю. И она его. И Софья Григорьевна полюбила его тоже. А Оболенский? Седой, лысый, пожилой вдовец с брюшком, с диабетом, всегда обсыпанный пеплом, молчаливый, тихий. Правда, известный и состоятельный. Неужели Киля позарилась на положение, на деньги, связи? Не может быть…
– 3 –
Кире Георгиевне шел сорок второй год, но, как ни странно, она этого не чувствовала. Она по-прежнему была стройна (особое удовольствие ей доставляло, когда на улице или в магазине ее называли «девушка»), по-прежнему любила пляж, плаванье, греблю (к сожалению, на это теперь оставалось очень мало времени). Она не думала, в отличие от своих приятельниц, ни о какой диете, сохраняющей фигуру, не жаловалась на сердце, головные боли. Волосы, правда, она уже подкрашивала, и, нужно сказать, довольно тщательно, чтоб не было видно седеющего пробора, но во рту были только две золотые коронки, в самой глубине, видные только, когда она смеялась, и лицо было свежее, почти без морщин – посторонние давали ей никак не больше тридцати двух – тридцати трех лет. Но главное не это. Главное, что она умудрилась за эти годы не растерять то, что с возрастом обычно исчезает, – она осталась такой же увлекающейся в работе, какой была и в двадцать лет. Но, кроме того, она приобрела и нечто новое – и, скажем прямо, для друзей ее неожиданное: она научилась работать. И в этом ей очень помог Николай Иванович Оболенский.
Он был старше Кили более чем на двадцать лет. Родился еще в девятнадцатом веке. К началу революции ему минул двадцать первый год. Как и все молодые художники того времени, он с увлечением рисовал гигантские плакаты с рабочими и красноармейцами, дающими в рыло Деникину, Врангелю, Пилсудскому. Потом увлечение плакатом прошло. Благодаря своему отцу, тоже художнику, учившемуся в Академии вместе с Кустодиевым и Малявиным, он попал в руки к Нестерову и к концу тридцатых годов стал довольно уже известным художником. В годы Отечественной войны удостоен был Сталинской премии. Через некоторое время он был избран членом-корреспондентом Академии художеств.
Как ни странно, несмотря на все эти звания, он по-прежнему оставался скромным, даже застенчивым человеком, любящим свою работу, кисти, мольберты, краски, своих студентов и ту общественную деятельность – он был членом всевозможных жюри и выставок, – которой отдавался с охотой и великой добросовестностью. Больше у него ничего не оставалось: жена умерла еще до войны, а сын, лейтенант-артиллерист, погиб под Москвой в октябре сорок первого года.
Когда Киля впервые пришла к Николаю Ивановичу (это было еще в Алма-Ате, она была тогда агитатором), вид его комнаты ужаснул ее. Портреты, рисунки, немытая посуда, кастрюли – все вперемешку, и среди этого первозданного хаоса мраморная копия гудоновского Вольтера, иронически поглядывавшая с высоты полуживого гардероба на весь этот развал. Возможно, этот хитрый, мудрый старец и сосватал немолодого профессора с тоже уже не совсем молодой недоучившейся студенткой.
Институт она закончила уже в Москве, поселившись в полупустой квартире Николая Ивановича. Кое-кто многозначительно по этому поводу улыбался и подмигивал, но Кира Георгиевна (теперь уже ее так называли) говорила: «Плевала я на это». О дипломной работе ее, получившей отличную оценку, даже старик Матвеев сказал: «У этой шальной девицы что-то есть…» А многозначительные улыбки, переглядывания? Плевала она на это!
Да, у нее старый муж. Но она его любит. Смейтесь сколько угодно – любит. Да, он стар, он часто болеет, у него диабет, гипертония, больное сердце, он беспомощен и беззащитен во всем, что не касается его искусства, в искусстве же, слава богу, не знает никаких компромиссов. Он ни к кому никогда не приспосабливается, и если голосует «за» или «против» такого-то, то потому только, что он сам «за» или «против» такого-то, а не по каким-либо другим причинам. Студенты любят и уважают его, а они-то знают, кого надо, а кого не надо любить и уважать. Да, у него дача в Красной Пахре, но купили ее главным образом потому, что Мишка женился и совсем некстати обзавелся сразу двойней. Да, ее муж стар и не очень красив, у него лысина, брюшко, но с ним легко и просто, он все понимает с полуслова, он удивительно деликатен, он понимает, что у Кили есть свои интересы, свой круг друзей. Ну вот хотя бы Юрочка. Молодой красивый натурщик третий месяц позирует ей для скульптуры «Юность». Другой на месте Николая Ивановича не относился бы так легко к этому, а он, напротив, очень любит Юрочку, приветливо его встречает, пропускает с ним даже рюмочку-другую коньяку. Он прекрасно понимает, что для Киры Юрочка только мальчик с хорошо развитой мускулатурой, которую так приятно лепить, славный, немного неотесанный мальчик, с которым они познакомились в прошлом году на пляже, когда у них испортилась моторка. Юрочка довольно долго возился с их заглохшим мотором, и тогда же, профессионально оценив его подтянутую мальчишескую фигуру, Кира Георгиевна записала его служебный телефон – он работал монтером в каком-то СМУ. Потом подвернулся заказ для сельхозвыставки, она позвонила Юрочке и убедила попозировать ей, хотя он и сопротивлялся, считая, как и большинство людей, что в этом занятии есть что-то недостойное. Вот и все. Теперь он ходит к ней три раза в неделю после работы и позирует ей. И Николай Иванович все это прекрасно понимает. И она понимает – ей все-таки уже перевалило за сорок, к Юрочке у нее чисто материнское чувство, а поддразнивает она его просто потому, что он всегда очень мило, по-детски смущается и обижается. Мальчишка еще. Совсем ведь мальчишка. Взял вдруг и поцеловал ее на лестнице. Что у него, своих девушек нет? И поцеловал-то как медведь. Стиснул своими ручищами, чуть шею ей не свернул.
«Да, надо все-таки его отчитать, – подумала Кира Георгиевна и закрыла окно: становилось прохладно, – и серьезно отчитать. Мальчишка все-таки…»
– 4 –
Следующее утро было солнечным и голубым. Кира Георгиевна проснулась раньше обычного – обычно она вставала часов в девять, половине десятого – и застала Николая Ивановича еще в столовой: он вставал рано и завтракал всегда один.
– Ты что-то плохо выглядишь сегодня, – сказала она, подходя к нему и целуя в лоб.
– Возраст такой, – ответил Николай Иванович, вставая. – Всю ночь чего-то ворочался. И сны всякие дурацкие. – Он закурил. – Ты работаешь сегодня?
– Работаю. А что?
– Да ничего. Просто подумал – праздник, весна… Мало мы воздухом дышим.
– Мало. Но я уже условилась с Юрочкой. А позвонить ему некуда.
– Ну, раз условилась…
Кира Георгиевна прошла в ванную.
Холодный душ согнал последние остатки вчерашнего хмеля. Все показалось сейчас смешным и забавным. И этот спор об искусстве, и восторженные Лешкины – главного ее оппонента – тосты за «творческий» и против «коммерческого» реализма, и смешной обидевшийся Юрочка, его детская выходка на лестнице. Нет, не надо его отчитывать, надо просто с улыбкой сказать, что она старше его на двадцать лет и что ей, в ее возрасте… Нет, не надо. Просто пожурить: «Ай-ай-ай, Юрочка». А может, и совсем промолчать, как будто ничего не было.
В мастерскую – она находилась на Сивцевом Вражке – Кира Георгиевна пошла пешком. Дойдя до Никитских ворот, она решила, что Юрочку все-таки надо отчитать. Собственно говоря, надо было сделать это еще вчера, но поскольку она вчера, растерявшись, не сделала этого, надо сегодня… Выйдя на Арбат, она передумала. В самом деле, смешно всерьез принимать вчерашнее происшествие. Просто глупо.
Так и не приняла она никакого решения.
Юрочка ждал ее уже около получаса. Сидел у окна на старом скрипучем диване и листал «Огонек». Вид был мрачный.
– День-то сегодня какой, настоящая весна, – весело сказала Кира Георгиевна, входя, и тут же окончательно поняла, что отчитывать его не будет, раз с этого прямо не начала.
Юрочка поднял голову и сразу же опустил.
– Настоящая, – сказал он.
– Я вот сейчас шла по Никитскому бульвару, и, знаешь, на деревьях уже почки. Ей-богу. Я даже сорвала одну и съела. «Господи, что я несу», – тут же подумала она.
Юрочка ничего не ответил. Курносый, коротко остриженный с вихрами на макушке, он выглядел совсем мальчишкой. А руки взрослого – жилистые, ладонь широкая, грубая.
– И вообще, надо уже подумывать о лете. А то стоит моторка без дела, никто ею не пользуется. Проверил бы как-нибудь мотор. А?
– Ладно, – мрачно сказал Юрочка и, отложив журнал, направился к каморке, где он переодевался. – Начнем, что ли?
– Да, да, начнем.
Кира Георгиевна стала искать комбинезон, в котором работала, не нашла, подошла к скульптуре – чему-то большому, обмотанному тряпками, – начала ее разматывать, бросила, не докончив, опять стала искать комбинезон – черт его знает, всегда куда-нибудь денется…
Сквозь большое окно-фонарь в мастерскую врывался толстый солнечный луч с дрожащими в нем пылинками. Он освещал часть пола и кусок стенки, на которой висели гипсовые маски.
«Какие они все мертвые, – подумала Кира Георгиевна. – Белые, мертвые, с закрытыми глазами. Ну их… Сниму».
Вышел из каморки Юрочка, слегка поеживаясь: в мастерской было прохладно.
– Ты не видал моего комбинезона?
– Он там. – Юрочка кивнул головой в сторону каморки. – Принести?
– Не надо.
Кира Георгиевна вынесла из каморки комбинезон и с силой встряхнула его – в солнечном луче красиво заклубились облака пыли. Комбинезон был старый, грязный и любимый.
– Слушай, знаешь что? – Кира Георгиевна бросила комбинезон на диван и сердито глянула на Юрочку. Он, чтобы согреться, боксировал воображаемого противника.
– Что? – он прекратил боксировать и обернулся.
«Вот сейчас все ему и скажу. Кратко, спокойно, без лишних слов. Самое глупое – делать вид, что ничего не было… Было… А раз было, надо сказать…»
Юрочка со сжатыми еще кулаками, полуобернувшись, выжидательно смотрел на нее.
– Знаешь что? – сказала она вдруг. – Ну его к черту! Поедем за город…
И они поехали за город.
К пяти часам они вернулись, приятно усталые, голодные.
– Хочу есть, зверски хочу есть, – сказала Кира Георгиевна и заглянула в сумочку, сколько там денег. – Ты был когда-нибудь в «Арарате»?
Юрочка в «Арарате» никогда не был, и они пошли в «Арарат». Там Кира Георгиевна спохватилась, что ее ждет к обеду Николай Иванович, и тут же из директорской клетушки позвонила домой и велела Луше передать Николаю Ивановичу, который еще не вернулся, что она встретила приятельницу и обедать будет у нее, пусть Николай Иванович не дожидается.
В «Арарате» они пили сначала сухое вино, потом коньяк, потом кофе, потом опять коньяк, какой-то особенный, очень дорогой. Потом, уже около одиннадцати часов, Кира Георгиевна опять позвонила домой и, старательно выговаривая все буквы, сообщила Николаю Ивановичу, что приятельница – он не знает ее, они жили вместе в эвакуации – пригласила ее к себе на дачу и ей неловко отказать, поэтому ночевать она сегодня дома не будет.
– Ну что ж, хоть воздухом подышишь, – сказал в трубку Николай Иванович. – Смотри только не простудись. Ты, надеюсь, в пальто?
– В пальто, в пальто… – весело ответила Кира Георгиевна и повесила трубку.
– 5 –
Прошло два месяца. Наступило душное, пыльное московское лето. Тут бы и поехать куда-нибудь на юг, к морю, да не пускала скульптура – к пятнадцатому июля ее надо было сдать. Кира Георгиевна работала сейчас много и упорно. То, что она делала, ей нравилось. Она пригласила друзей и показала им почти законченную уже работу. «Юность» предназначалась для сельскохозяйственной выставки, и большинство друзей говорило, что она не стандартна, что в ней есть что-то свое, очень убедительное. Это был не безликий античный атлет с вытянутой рукой, а просто юноша с обнаженным торсом, в рабочих штанах, глядящий в небо. Даже вихрастый Лешка нашел в скульптуре кое-какие достоинства профессионального характера (уже успех!), хотя в принципе и возражал против нее, считая скульптуру если и не ярчайшим (его любимое словечко), то во всяком случае достаточно ярким образом «коммерческого» реализма. Но это был Лешка, по любому поводу, всегда и со всеми спорящий, так что особого значения этому можно было не придавать.
Приехал как-то в мастерскую и Николай Иванович – делал он это очень редко, – долго стоял и рассматривал скульптуру с разных сторон, потом сказал: «Ну что ж, заканчивай» – и уехал. Значит, понравилось. В противном случае он похвалил бы какие-нибудь детали, а потом, вечером или на следующий день, начав откуда-нибудь издалека, под конец разнес бы в пух и прах. А сейчас он долго стоял, смотрел и сказал «заканчивай». На какую-то долю секунды Кире Георгиевне показалось, что, глядя на скульптуру, он разглядывает в ней конкретное лицо, но, когда он, прощаясь с Юрочкой, сказал ему: «Что-то давно вы у нас не были, заглянули бы как-нибудь, у меня новые альбомы и коньяк есть хороший, французский», – она поняла, что ошиблась.
Тем не менее, когда Николай Иванович уехал, она сказала Юрочке:
– Действительно, зашел бы как-нибудь. Раньше ходил, ходил, а за этот месяц один только раз был, когда проводку в кухне чинил. Неловко как-то.
Юрочка ничего не ответил. С того дня, когда они были в «Арарате», в его отношении к Николаю Ивановичу что-то изменилось. Раньше он приходил довольно часто. Ему нравилась и эта непривычная для него большая квартира, увешанная картинами, нравились и самые картины, хотя не все в них было понятно, нравилось, как о них рассказывает Николай Иванович.
До знакомства с Кирой и Николаем Ивановичем Юрочка, по правде говоря, живописью на очень-то интересовался. Ну, был раза два – в школьные еще годы – в Третьяковке, потом солдатом водили его на какую-то юбилейную выставку, вот и все. В картинах нравилось ему больше всего содержание: Иван Грозный, например, убивающий своего сына, или «Утро стрелецкой казни» – можно довольно долго стоять и рассматривать каждого стрельца в отдельности. Нравилась ему в картинах и «похожесть» их, «всамделишность» – шелк, например, у княжны Таракановой такой, что пальцами хочется пощупать. Но в общем музеи он не любил – слишком много всего, – в других же местах с живописью сталкиваться как-то не приходилось.
И вот столкнулся. И оказалось даже интересно. Николай Иванович брал с полки одну из громадных книг в красивом, с золотом, переплете, и, усевшись рядом на диване, они вдвоем листали ее, иногда целый вечер напролет.
Кира Георгиевна тоже любила говорить о картинах. Вскочив на стул и сняв со стены нечто пестрое, в изломанных линиях, она, как всегда громко, увлекаясь, и неясно начинала объяснять, что это должно значить и почему, хотя и талантливо, очень даже талантливо, но не годится для нашего зрителя. Юрочка покорно слушал и ничего не понимал. Когда же начинал говорить Николай Иванович, ему сразу становилось интересно, хотелось слушать, спрашивать. Они, например, два вечера просидели над одной только книгой про одного художника – Иванова, даже про одну его картину. Юрочка был просто потрясен – бог ты мой, сколько работы, какой труд, всю жизнь человек отдал ему. И как интересно картина сделана – Христос сам маленький и где-то далеко-далеко, а спереди много народу, а вот смотришь в первую очередь на Христа. И про боярыню Морозову тоже очень интересно рассказывал Николай Иванович. И про «передвижников», взбунтовавшихся сто лет тому назад, и про французских художников, рисовавших свои картины так, что на них надо смотреть только издали. Перед Юрочкой открылся новый, совершенно незнакомый ему мир – мир искусства и в то же время мир напряженной работы, борьбы, бунтов, очень, оказывается, неспокойный мир.
И все это открыл ему Николай Иванович. Поэтому Юрочка и полюбил его дом.
Теперь Юрочка перестал заходить. Ему было стыдно. В последний раз, в тот день, когда менял проводку на кухне, вечером, за чаем, он старался не смотреть на Николая Ивановича. Бледный, усталый (сейчас он много работал, заканчивая групповой портрет для выставки), в расстегнутой от жары рубахе, сквозь открытый ворот которой виднелась белая безволосая грудь, тот сидел как раз напротив Юрочки, и Юрочке стало вдруг неловко за свои грубые, поцарапанные, загорелые руки, за свое здоровье, за то, что рядом сидит Кира Георгиевна и как ни в чем не бывало накладывает в блюдечки варенье, а потом – он знал, что так будет, – в передней, перед самым его уходом, прижмется к нему, торопливо откроет дверь и шутливо толкнет его в спину. И оттого, что случилось именно так, ему стало еще неприятнее, еще стыднее. С тех пор он перестал заходить.
А как-то, когда Кира Георгиевна опять упрекнула его, почему он не заходит – это в конце концов неловко, Николай Иванович уже несколько раз спрашивал о нем, – он прямо сказал, что стыдится Николая Ивановича, что трудно смотреть ему в глаза.
Кира Георгиевна помолчала несколько секунд, потом сказала, деланно рассмеявшись:
– Ей-богу, ты в свои двадцать два года совсем еще мальчик. Или наоборот – старик, ханжа. Вот именно, ханжа. Неужели ты не понимаешь, что мои отношения с Николаем Ивановичем построены совсем на другом? Я его считаю, считала и всегда буду считать лучшим человеком на земле, заруби это себе на носу. Ясно это тебе или нет?
Все это было сказано громко и запальчиво. Потом она добавила, глядя куда-то в сторону:
– Но между нами разница все-таки в двадцать лет – деталь, с которой трудно не считаться.
Юрочка ничего не ответил. Когда она упомянула о двадцати годах, он не мог не подумать, что между ними разница тоже в двадцать лет. Кира Георгиевна, очевидно, тоже это сообразила, потому что вдруг резко и раздраженно сказала:
– А вообще, дорогой товарищ, можешь поступать как тебе угодно, у тебя своя башка на плечах.
Он опять промолчал и вскоре ушел. Он не умел так разговаривать. Все это было ему неприятно, и обидно, и жаль старика, и неловко за Киру Георгиевну, у которой всегда на все есть убедительный ответ.
Всю ночь после этого Кира Георгиевна не могла заснуть. Ворочалась с боку на бок, вставала, открывала, потом закрывала окно, искала снотворное, опять ложилась, опять ворочалась с боку на бок.
И зачем она завела этот идиотский разговор? И словечко-то какое нашла – деталь… Дура, болтливая дура…
Последние два месяца все было так хорошо. И работалось хорошо как никогда, весело, с подъемом. И у Николая Ивановича все как будто клеилось, он был доволен, а это случалось редко. И вообще, эти два месяца Кира Георгиевна чувствовала себя молодой, полной сил. Ей было весело. Она перестала обманывать себя, убеждать, что Юркины мускулы ей приятно только лепить. И разве оттого, что он появился, она изменила свое отношение к Николаю Ивановичу? Ничуть. С ним ей всегда уютно, и интересно, и приятно, даже когда он просто сидит за стеной в своем кабинете и она слышит его покашливание. Вот и сейчас он покашливает. Опять, значит, работает. Когда он кончает картину, ему даже на ночь трудно с ней расстаться, он перетаскивает ее из мастерской к себе в кабинет и возится день и ночь…
Кира Георгиевна накинула халат, на цыпочках прошла через столовую и приоткрыла дверь к Николаю Ивановичу. Он стоял перед картиной, в полосатой пижаме, заложив руки за спину, и курил. На скрип двери обернулся.
– Чего это ты вдруг? – Он улыбнулся, снял очки и, подойдя к ней, ласково погладил по голове. – Бессонница?
– А черт его знает, не спится чего-то. Душно.
– Душно. «Вечерка» писала, что Москва не знала такой жары последние семьдесят лет. У них почему-то всегда семьдесят лет. Морозов таких не было семьдесят лет, снега – тоже. Все семьдесят лет…
– А может, ты все-таки ляжешь спать? – сказала Кира Георгиевна. – Четвертый час уже.
Он улыбнулся.
– Зачем же спать, когда гости пришли? Это невежливо.
– В таком случае надо угостить их чаем, – сказала Кира Георгиевна и побежала на кухню.
Потом они пили чай, разостлав салфетку на углу письменного стола, и вспоминали, как Николай Иванович угощал впервые своего агитатора чаем еще в Алма-Ате, тринадцать лет тому назад. Тринадцать лет… Подумать только – тринадцать лет, улыбнулся Николай Иванович, тогда у него еще волосы на голове были, не много, но были, и он старательно зачесывал их из-за левого уха к правому, а теперь…
– Вот видишь этого седого, приличного господина в воротничке и галстуке? – Николай Иванович кивал в сторону своей картины, на которой изображены были три пожилых человека, сидящих за столом. – Сейчас он академик, величина, толстые книги пишет… А ведь когда я писал его в первый раз, был златокудрым красавцем, в кубанке, в красных галифе, с таким вот маузером на боку. С самим Махно, говорят, самогон пил. А теперь – валидольчик, курить бросил, вредно…
Он стал рассказывать об агитбригаде, с которой исколесил всю Украину и Дон, о том, как сделал в один получасовой сеанс портрет Щорса и тот, увидев его, несколько удивился, не обнаружив ни глаз, ни носа, но тем не менее портрет взял и даже поблагодарил, как ездил в Крым, как познакомился с Вересаевым, как поехал потом в Москву и пробился с двумя ребятами к Луначарскому, которые внимательно выслушал их предложение расписать стены Кремля фресками на тему «От Спартака до Ленина», а потом, устало улыбнувшись, сказал: «А может, товарищи, пообедаем, вы, наверное, ничего не ели?» – и они остались обедать и о фресках больше уже не заикались.
Кира Георгиевна, умостившись в кресле, поджав колени, слушала все эти рассказы и, как всегда, поражалась тому, как много на своем веку видел Николай Иванович и как мало об этом рассказывает. Только так, случайно, «под настроение», заговорит и тогда уже может говорить всю ночь, неторопливо, тихо, прикуривая папиросу от папиросы, и слушать его можно без конца, вот так вот, в кресле, поджав колени.
Было уже совсем светло. Чирикали воробьи – днем их никогда не слышно, а сейчас заливались вовсю, – загромыхали на улице грузовики. Николай Иванович зевнул, встал, подошел к картине.
– Вот так вот, Киль, и жизнь прошла. Старичков теперь пишем и молодость вспоминаем. – Он обнял ее за плечи и поцеловал в волосы. – А хочешь, я твой портрет сделаю? Просто так, для себя. И повесим его в столовой рядом с Кончаловским. Идет?
– Идет. – Кира Георгиевна весело рассмеялась. – Только обязательно во весь рост, в бальном платье и с бриллиантами. Иначе не согласна.
Они разошлись по своим комнатам. «Вот и посидели хорошо… Ах, как хорошо посидели…» Кира Георгиевна вытянулась на своей кровати, натянула на голову простыню (привычка с детства), вздохнула и закрыла глаза. После этого тихого, уютного ночного чаепития она чувствовала себя какой-то очищенной, успокоенной. А через несколько часов произошло событие, от которого вся ее, в общем, налаженная, как она считала, спокойная жизнь полетела вверх тормашками.
– 6 –
Юрочка работал у себя в СМУ утром, поэтому условились, что в мастерскую он придет к пяти часам. Сегодня был день подчистки и проверки – в основном скульптура была уже готова. Как всегда, это было и приятно и немного грустно. Приятно потому, что доделывать и отшлифовывать всегда приятно, грустно потому, что всегда жалко расставаться с чем-то, к чему привык, что полюбил. Взобравшись на лестницу, Кира Георгиевна рассматривала скульптуру с верхней точки.
– Что-то левая рука мне отсюда не нравится, – сказала она Юрочке, когда он пришел. – Давай проверим руку.
Но едва Юрочка занял свою обычную позицию, в мастерскую вбежала курносая Люська, соседская девчонка, вечно болтавшаяся во дворе.
– Тетя Кира, вас дядька какой-то спрашивает.
– Какой дядька?
– Откуда я знаю? С усами такой.
– Ну и пусть зайдет.
– А он сказал, чтоб вы во двор вышли.
– Вот еще… – Кира Георгиевна, спустившись с лестницы, влезала в комбинезон и путалась в штанине. – Делать мне нечего. Пусть сюда идет.
Люська убежала.
Через минуту хлопнула дверь в сенях.
– Можно?
В мастерскую вошел немолодой человек в гимнастерке, в сапогах, высокий, седоватый, с усами вроде чапаевских. Вошел и остановился в дверях.
Кира Георгиевна, справившись наконец со штаниной, обернулась. Несколько секунд оба молча смотрели друг на друга. Потом Кира Георгиевна сказала как-то медленно, с паузой:
– Усы… Зачем усы?
Человек улыбнулся.
– Для красоты. Усы украшают мужчину. – Он сделал несколько шагов вперед. – Здравствуй.
– Здравствуй. – Кира Георгиевна пожала протянутую руку и вдруг села на диван.
Человек медленно осмотрел мастерскую. Мимоходом оценивающе взглянул на Юрочку.
– Знакомьтесь, – сказала Кира Георгиевна. – Юра… Вадим Петрович…
Они пожали друг другу руки, крепко, по-мужски, может быть, даже несколько крепче, чем надо.
Кира Георгиевна встала и, зачем-то свернув валявшееся на диване полотенце, положила его на подоконник.
– На этом мы сегодня кончим, – сказала она.
– До четверга? – спросил Юрочка.
– Ага, до четверга. – Кира Георгиевна наморщила брови и, точно соображая что-то, посмотрела на него. – Или нет… Позвони мне в среду вечером… Часиков так в одиннадцать.
– Ладно.
Юрочка кивнул незнакомцу – тот ответил тем же – и вышел.
В среду вечером Юрочка трижды звонил Кире Георгиевне, но два раза никто к телефону не подошел, а на третий ответил Николай Иванович.
– Не знаю, Юрочка, где она, – сказал он. – Растворилась где-то. И записки не оставила. Позвони-ка через часок.
Через час ее тоже не оказалось. Позже звонить было уже неловко.
На следующий день, в четверг, Юрочка был свободен и решил на всякий случай заглянуть в мастерскую.
Во дворе, как всегда, околачивалась соседская Люська.
– А там дядька живет, – сообщила она Юрочке. – Второй день уже.
Дядька, когда Юрочка вошел в мастерскую, стоял у окна и сбривал усы. На нем были трусы и старая, выцветшая, лопнувшая под мышкой майка.
– Очень хорошо, – сказал он, увидев Юрочку. – Подбреете мне шею.
Юра поздоровался.
– А Киры Георгиевны нет?
– Нет и не будет. Просила извиниться перед вами. У нее какое-то совещание.
– Совещание? – Юра удивился. Кира Георгиевна, насколько он знал, ни на какие совещания никогда не ходила.
– Так точно. Просила, чтоб вы ей вечерком позвонили. – Гость протянул бритву: – Прошу.
Пока Юрочка подбривал шею, они говорили о качестве бритв.

Наталия Каминская. . «Кира Георгиевна». В. Некрасов. Студия театрального искусства. Режиссер и автор инсценировки Сергей Женовач, художник Александр Боровский (ПТЖ, 23.05.2016 ).

Алла Шендерова. . В Студии театрального искусства вышел спектакль по повести Виктора Некрасова (TimeOut, 23.05.2016 ).

Марина Токарева. . Сергей Женовач поставил повесть Виктора Некрасова (Новая газета, 01.06.2016 ).

Ника Пархомовская. . В Студии Театрального Искусства вышел спектакль по малоизвестной повести Виктора Платоновича Некрасова (Театр., 07.06.2015 ).

Елена Федоренко. . В Студии театрального искусства появилась «Кира Георгиевна» (Культура, 08.06.2016 ).

Театрал , 21 мая 2016 года

Ольга Егошина

«Когда твое лицо в простой оправе…»

К авторам СТИ добавился Виктор Некрасов

Повесть Виктора Некрасова «Кира Георгиевна» была напечатана в «Новом мире» в 1961 году. Критики ругали ее за мелкотемье. Старая большевичка сетовала на страницах газеты, что не хотела бы, чтобы о советских женщинах судили по некрасовской героине. Одна из рецензий называлась «Попрыгунья»…

Определенное сходство с рассказом Чехова, безусловно, присутствует. При желании можно даже представить скульптора Киру Георгиевну, идущую по жизни, следуя импульсам мгновенных желаний, – внучатой племянницей легкомысленной чеховской дилетантки, ищущей в жизни «яркости» и «колорита».

Да и сам автор Виктор Некрасов осуждал свою героиню не менее строго, чем Чехов – свою. Не прощал ей ни крашеных волос, ни свитерков в обтяжку, ни внезапного легкого романа с мальчиком-натурщиком Юрочкой. Но главное – не мог простить Кире Георгиевне ее предательства первого мужа, посаженного в 1937 году. Получив после ареста его письмо, где он возвращал жене свободу, Кира Георгиевна сумела переступить боль, растерянность, любовь и жить дальше. Пережить войну, выйти снова замуж за пожилого, доброго и любящего ее художника. Сумела хобби превратить в профессию и призвание.

В отличие от гипотетической «внучатой тетки» жизнь некрасовской героине выпала советская, нелегкая – с войной, лишениями, с допросами в НКВД.

Для Сергея Женовача, вообще мало склонного к прокурорской позиции в искусстве, сердечная сумятица, в которой живет Кира Георгиевна, – повод не столько осудить, сколько пожалеть.

Киру Георгиевну играет Мария Шашлова – неотразимо женственная в каждом движении, в каждой модуляции хрипловатого голоса. Рыжеволосая, гибкая, с чуть припухшими, как после долгих поцелуев, губами, ее героиня поднимается среди разбросанных простыней и подушек. Начинает свою историю. Отбросив самые «разоблачительные» авторские инвективы (вроде долгого сидения в ресторане перед первой ночью с Юрочкой), Сергей Женовач доверяет все неприятные для героини авторские размышления произносить ей самой.

Кира Георгиевна (Мария Шашлова) сама судит и свое легкомыслие, и свою дрожь в коленях, и свою неумышленную жестокость по отношению к немолодому и нездоровому супругу. Но что поделаешь, если жажда жизни рвется из самых глубин ее женского естества. Если новая любовь приходит внахлест со старой. Если память настигает и опрокидывает, и ты оказываешься бессильной перед вдруг возникшей первой любовью...

В центре малой сцены – матрас. Зрители сидят вокруг него, рассаженные, как вокруг ринга. За спинами – узкие проходы с расставленными тумбочками-столиками с закусками и бутылками. Сценограф Александр Боровский превратил малую сцену в обжитое комнатное пространство очень конкретных отечественных 1950-х годов – с узнаваемой «бабушкиной» посудой, стаканчиками, новогодней елочкой с крошечными игрушками…

Зрители тут – соглядатаи за чужой страстью (читай душой). Вывертываешь шею, чтобы подглядеть, что там? За твоей спиной.

Трое мужчин Киры Георгиевны и вторая жена ее первого мужа сидят среди зрителей до тех пор, пока луч света не вызовет «на ковер» судьбы. Не только их одежда – «оттуда», но кажется «оттуда» чудом вышли и сами исполнители. Юрочка (Андрей Назимов) – спортивный, скуластый – с такого можно лепить мальчика с веслом. Как он смущается в разговоре с ученым мужем Киры Георгиевны, как вспыхивает румянцем, когда общается с вернувшимся из лагерей бородатым Вадимом. Вадим (Дмитрий Липинский) тут влюблен в свою первую жену до завороженности. Принимает ее целиком, со всеми мелкими опасениями, со всеми налипшими за жизнь ракушками. Тихо, без жалоб жертвует ей самым дорогим – расстается с сыном и второй, такой преданной женой Марусей.

Маруся (Полина Пушкарук), скуластая, юная, так трогательна в своей самоотверженности, в своей гордости, в своем желании скрыть неприязнь к этой рыжеволосой разрушительнице ее семьи… Кира Георгиевна несколько раз повторит, допрашивая свою совесть: «почему я не смогла посмотреть ей в глаза?» Вина же перед мужем столь огромна, что ни слов, ни сил просто нет…

Сергей Качанов играет человека старого, мудрого и любящего. Любящего не так жадно и по-юношески ревниво, как Юрочка. Не так уверенно в своем праве и силе, и в ответном чувстве Киры, как Вадим. Любит суеверно, нежно. Жена для него не главное в жизни, но сама его жизнь. Лежа после инфаркта, первое, что спрашивает: как отдохнула, Кира?

Тут сердце сжимается не только у Киры – у всего зала…

История из давних лет бабушек и прабабушек вдруг оказывается твоей и личной. Чувство вины и раскаяния, боли из-за причиненной тобой боли, – кто сумел избежать их в своей судьбе?

Кира опускается на колени, утыкается в мужнину грудь, а он тихо и робко гладит ее золотую непутевую голову.

Петербургский театральный журнал, 23 мая 2016 года

Наталия Каминская

Любовь к "мелкотемью"

«Кира Георгиевна». В. Некрасов. Студия театрального искусства. Режиссер и автор инсценировки Сергей Женовач, художник Александр Боровский.

Интерес Сергея Женовача к творчеству советских писателей оформился в последовательную сценическую линию. Речь, разумеется, не об официальной, обласканной режимом части этой литературы, а о той, что составила ее реальную художественную ценность. Долгое время режиссер и его Студия театрального искусства жили исключительно в мире классики ХIХ - начала ХХ веков. Но однажды появился Андрей Платонов («Река Потудань»). Прошло несколько лет, и один за другим поселились в СТИ Венедикт Ерофеев («Москва - Петушки»), Михаил Булгаков («Записки покойника»), Николай Эрдман («Самоубийца»). А теперь Виктор Некрасов. «Кира Георгиевна», кстати, всего лишь второй, после «Потудани», опыт освоения малой сцены, с перерывом в семь лет.

Небольшая повесть Некрасова написана, в сущности, о быстро преходящей жизни и, конечно, о любви, едва ли не самой хрупкой, а потому подверженной «амортизации» и неизбежному исчезновению жизненной материи. Но герои повести, по крайней мере, двое из них (сама Кира Георгиевна и ее немолодой муж Николай Иванович) - люди искусства. Она скульптор, он художник, и оба, в общем-то, удачно вписались в советские реалии - не запрещены, не на обочине. Повесть была написана на рубеже 60-х годов, опубликована в «Новом мире» в 1961-м, когда тема художника, советской богемы, осваивалась часто. Но не менее активно звучала и осмыслялась в те, в общем-то, еще «оттепельные» времена тема недавних сталинских репрессий. Один из героев повести Некрасова, первый муж Киры, двадцать лет отсидел в лагере, как тогда говаривали, «на Севере», за это время женщина успела и заново устроить свою жизнь, и, кажется, забыть прежнюю. Но все же для Некрасова это лишь частные условия человеческого существования, по определению не простого, драматичного, и главное в повести - сама эта жизнь, ее действующие лица. Вот обстоятельство для Женовача решающее, ибо этот режиссер, в принципе, равнодушен к острым социальным вопросам и крайне пристрастен к процессу движения обычной человеческой судьбы, к натуре, к характеру, проявляющимся хоть и в конкретных реалиях, но часто вопреки им.

У Некрасова героиня благополучно вычеркнула из жизни канувшего в неизвестность первого мужа; преуспела на ниве скульптурного творчества; живет в браке с хорошим человеком преклонных лет, тоже вполне состоявшимся художником; уверенно рассуждает об искусстве; пользуется всеми привилегиями, имевшимися у советской художественной элиты. А еще держит при себе молодого любовника, электрика Юру, который по совместительству работает у нее натурщиком. Но возвращается из небытия первый муж, и вспыхивает былая страсть, которой, конечно, не суждено продолжение. Время, что неумолимо забирает свое даже у самых самоуверенных и полагающих себя держащими Бога за бороду субъектов, здесь важное действующее лицо. Писателя, к слову, изрядно в 60-е годы за «Киру Георгиевну» критиковали, обвиняли, как тогда водилось, в мелкотемье. А он, между тем, был к своей героине весьма строг, даже беспощаден. Но не прямолинейно, не плоско. Схваченный им кусок человеческой жизни был в лучших традициях русской классической прозы объемным, сложным, когда частная история обязательно отсвечивает историей «местности», то есть страны. Вот это и есть лакомый для режиссера Женовача материал. Можно сказать, то самое пресловутое «мелкотемье» и есть его конек. Притом, верный себе режиссер Женовач снова, как это уже случалось и в «Реке Потудани», и в спектакле «Три года» по одноименной чеховской повести, вместо жесткого авторского взгляда предлагает свой, гораздо более мягкий и сострадательный. У него к героине куда больше живого человеческого участия, чем было у писателя Некрасова. Но при этом иронии тоже, чем у писателя, больше.

В подзаголовке спектакля - «откровенные разговоры», и действительно, проза переведена в диалоги-монологи, которые негромко, в будничной интонации звучат в маленьком зале, а публика сидит по его периметру в три ряда. Действие же происходит не только по центру, где, кроме помоста, превратившегося в двуспальное ложе, больше ничего нет, но и подле стен, за спинами то одних, то других зрителей - там за выпивкой выясняют отношения мужчины: бывший муж Вадим (Дмитрий Липинский) с электриком Юрой (Андрей Назимов), нынешний муж Николай Иванович (Сергей Качанов) с тем же электриком. Сама Кира Георгиевна царит посередине. Ее играет Мария Шашлова, которая нескрываемо моложе своей сорокадвухлетней героини. Как начнет, лежа на смятых простынях в шелковой пижаме, так весь спектакль в этой пижаме, простоволосая, совсем домашняя и пробудет. Интонация ее рассказа - будто мысли вслух, не предназначенные ни для чьих посторонних ушей, но самое интересное в этой интонации - ее обманчивая бытовая достоверность. Или, если хотите, тончайшая театральность, только кажущаяся бытовой правдой. Крошечная дистанция между актерами и зрителями, тихая, не форсированная речь, сама обстановка (тут неприбранная постель, там столики с нехитрой утварью и предметами эпохи 50–60-х) организуют спектакль так, что публика будто бы находится внутри действия, невольно вовлечена в него. Будто мы, как незваные гости, попали в квартиру Киры Георгиевны, и никто поэтому о наших удобствах не позаботился: когда действие идет у тебя за спиной, изволь выворачивать шею и напряженно вслушиваться в речь, вовсе не предназначенную для твоих ушей. Вот такой, филигранно «прописанный» театр, без «четвертой стены», с иллюзией «как в жизни», но и с очевидным зазором между действующими лицами и исполнителями, и зазор этот заполнен тонкой театральной иронией.

Шашлова играет свою Киру, обаятельную, молодую и по-человечески очень понятную, именно с этой самой легкой иронией. Играет уверенно и бесстрашно, так, что можно подумать: ну, прямо, живет. Ошибка - она играет! Но еще сильнее этот удивительный эффект у Качанова, актера редкой органики. Его Николай Иванович здесь трогает по-настоящему. Вся его весьма щекотливая жизненная ситуация, где и долготерпеливая любовь к молодой по сравнению с ним жене, и привычка терпеть ее измены, и постыдное соглашательство, и тихий стоицизм, словом, все как на ладони. Но быта нет и в помине, есть глубоко сосредоточенный психологизм, который на поверку виртуозно воздушен, и это, конечно, высший пилотаж. Кульминационная сцена спектакля, где Николай Иванович за бутылкой водки тихо и упорно исповедуется электрику Юрочке, пресекая при этом ответные попытки молодого любовника жены сделать то же самое, вообще переводит камерную затею Женовача в некий новый, возможно даже, экспериментальный регистр. Вроде бы, перед нами еще один опыт психологической игры в интимных условиях малой сцены, из тех, что давно и успешно освоен нашими театрами. К примеру, Кама Гинкас в своих последних камерных спектаклях («Кто боится Вирджинии Вульф?» и «По дороге в…») сгущает психологическое напряжение до немыслимого предела, втягивая зрителя в глубины не то что сознания, но и подсознания. При этом рисунок у него жесткий, театральные метафоры любой степени остроты по-хозяйски осваиваются в крошечном игровом пространстве. Женовач же совсем другой, не жесткий, не колючий, и метафоры его акварельные, они гораздо меньше бросаются в глаза. Однако в «Кире Георгиевне» то, как режиссер и художник Александр Боровский организовали пространство игры, дает какой-то новый театральный объем. Помост-постель здесь не просто центр истории, в определенной степени рутинной и даже пошловатой, но некий ринг, место постоянных жизненных состязаний. Не случайно потрепанный лагерным существованием, но не утративший еще силы Вадим вскакивает на него в естественном мужском порыве и расправляет плечи, и даже читает стихи. А Николай Иванович лишь деликатно приближается к этому ристалищу, ибо оно уже давно не для него. Ложе с нахально белыми смятыми постельными принадлежностями становится в спектакле местом, где человек не только занимается любовью и прячет партнера (Юрочка в первой сцене смешно скрывается под простыней), но и откровенно размышляет о жизни (Кира все настойчивые доказательства собственной состоятельности предъявляет именно здесь, полулежа в одиночестве) и рано или поздно встретится с небытием. Не случайны и расположившиеся по углам, обернутые в полиэтилен скульптурные фигуры. Это не просто изделия живущего здесь скульптора, это застывшие свидетельства трудов и надежд на успех, которые в данный момент, когда проясняются куда более существенные смыслы, заслуженно отправлены на периферию внимания.

В «Кире Георгиевне» Сергей Женовач явно действует иначе, чем прежде, в «Реке Потудани». Там искренняя, без капли «вранья» актерская игра была все же гораздо более театральной в привычном смысле этого понятия. Сидевшие по трем стенам маленького помещения зрители смотрели на стену четвертую, на фоне которой происходило действие, и получалось, таким образом, все, как и положено в классическом театре, только камерно и оттого более доверительно. Здесь же игровое пространство как бы смешивает публику с артистами. Сами происходящие в нем «откровенные разговоры», пусть не агрессивно (Женовач вообще противник резких движений), но все же сообщают зрителям некоторое ощущение дискомфорта. Так бывает, когда становишься невольным свидетелем чьих-то глубоко личных объяснений, будто подсматриваешь и подслушиваешь чужую жизнь. Нет, мягкий иронический зазор между игрой и заключенной в ней правдой, конечно, не допускает шокового эффекта. Но зябко порой становится. К тому же в спектакль заложены некие «зоны», где тебя сознательно «оставляют в покое» и будто бы даже предоставляют самому себе. Не хочешь - не выворачивай шею, не смотри за спину, просто слушай диалог или даже не вслушивайся, но погружайся в полумрак и плыви по волне собственных жизненных ассоциаций. Такого у Женовача еще не было!

«Жизнь у Киры Георгиевны - или, как ее называли друзья, Кили (в детстве она долго не могла произнести букву „р“) - поначалу сложилась как будто весело и легко», - начинает свою повесть Виктор Некрасов. Но прожить целую жизнь весело и легко, и даже красиво человеку не дано. Об этом спектакль. Как всегда в СТИ, без прокурорских обвинений. Но на этот раз и без адвокатских усилий.

TimeOut , 23 мая 2016 года

Алла Шендерова

Кира Георгиевна

В Студии театрального искусства вышел спектакль по повести Виктора Некрасова – советского писателя, чья судьба может служить пособием, как сделать патриота диссидентом. Его прозу Сергей Женовач поставил в лучших традициях психологического театра.

Как выяснилось, актуальна сегодня не только проза Некрасова – слегка меланхоличная, ничего не навязывающая, дающая читателю самостоятельно сделать вывод, – но и его биография. Храбрец, получивший медаль за оборону Сталинграда и написавший об этом повесть, удостоенную Сталинской премии, Некрасов с приходом оттепели заговорил о том, что в Бабьем Яру (Киев – родина писателя) надо поставить памятник погибшим. А в 1966-м, не заметив, что оттепель кончилась, подписал письмо Брежневу с просьбой не реабилитировать Сталина. Памятник поставили, но «подписанта» взяли на заметку, начали вызывать в КГБ, затем изъяли его книги из библиотек, а в 1974-м он стал вынужденным эмигрантом. Некрасов умер в Париже в 1987 году. Его судьба – пример того, как сделать честного, талантливого гражданина изгоем.

Повесть «Кира Георгиевна» Некрасов написал еще в 1959-м. Ее героиня – обласканная советскими благами сорокалетняя скульпторша, к которой вдруг является тень из прошлого – репрессированный 20 лет назад муж. Это первый муж, Вадим, но есть и второй – успешный художник Николай Иванович, которому за 60. А еще есть 20-летний Юрочка – натурщик, которого лепит полнокровная, веселая Кира.

Спектакль идет в комнате с белыми кирпичными стенами. В центре – деревянная тахта и тумбочка со старым телефоном. Зрители сидят по четырем сторонам, как на ринге. Потом окажется, что среди них сидят и актеры – все, кроме роскошной Киры, нежащейся на тахте в лучах почти настоящего утреннего солнца (художник по свету – Дамир Исмагилов). За спинами публики, у стены, стоит приемник, поющий советский хит «С добрым утром!». Деталей оформления (художник – Александр Боровский) и музыки (композитор – Григорий Гоберник) в спектакле немного, но они отборные: вроде скромного трюмо с потемневшим зеркалом и флаконом духов, или столика с коньяком и мандаринами, или портрета Хемингуэя – символа оттепели, или букета полевых ромашек в банке – в память о поездке влюбленных в Яреськи. За этим вкусным названием скрывается украинский городок, куда Кира едет с Вадимом к его сестре и матери, пытаясь наверстать упущенное за 20 лет разлуки.

Но актеры на сцене, конечно, никуда не едут: они бесшумно снуют между зрителями, неуловимо меняется свет, и вот уже кажется, что тахта стоит в той самой киевской мансарде, где они были так счастливы целый год – до 1937-го, когда за Вадимом пришли.

Текст от автора актеры произносят как внутренний монолог, и даже когда это диалог, он все равно похож на подтверждение того, о чем только что думал герой. А герои эти, все четверо, недовольны своей жизнью. Что-то гложет их, чего-то им не хватает.

Некрасов целомудрен – мы не узнаем, как Юрочка оказался на Кириной тахте, что было с Кирой и Вадимом, когда они впервые после разлуки остались вместе, и почему Николай Иванович так грустно шаркает тапочками. А загадочная Кира только тянется на тахте и прячется под простыней (привычка, описанная Некрасовым, очень кстати театру – она дает актрисе возможность исчезнуть, не покидая сцены), пока Юра, корчась от неловкости, выпивает с Николаем Ивановичем.

«Разрешите признаться! – Не разрешаю!» – в этих словах и человеческих отношениях печальная недосказанность, которая, кстати, всегда есть в лучших спектаклях Сергея Женовача. Эта недосказанность так и остается между Кирой и Вадимом: она боится и словно немного брезгует его рассказами о лагере, а он не настаивает, обещая «с завтрашнего дня смотреть вперед».

Совсем молодой Дмитрий Липницкий играет Вадима – не озлобленного, но знающего о жизни то, чего не знают другие. И, в общем, ему веришь. Как веришь по-мальчишески угловатому Андрею Назимову (Юрочке), и очень точному Сергею Качанову (Николаю Ивановичу), и Марии Шашловой, убедительной и в роли голодной девчонки, героини спектакля «Потудань» по рассказу Андрея Платонова, и в образе успешной скульпторши с повадками вамп.

Впрочем, в спектакле есть и пятый персонаж – совсем юная Полина Пушкарук в роли врача Марии, выходившей Вадима в госпитале и родившей ему сына. Весь спектакль она сидит среди зрителей, причем в дальнем ряду. Встает только однажды, словно не вытерпев, что Кира с Вадимом говорят о ней, строят планы. Теребит пуговицу на платье и как будто кого-то уговаривает: «Главное, что они оставят мне Вовку». Так обычно существуют на крупном плане в кино – скорее даже в документальном, потому что такие несделанные, растерянные перед жизнью лица редко бывают у актеров.

О чем эта история – о том, как встреча оказывается разлукой? О несовместимости веселого, но фальшивого соцреализма и настоящей драмы? Или о том, как удачная с виду жизнь на самом деле уходит сквозь пальцы? Причем речь не о сидельце Вадиме, старике Николае Ивановиче или пьющем от стыда Юрочке. А о красивой, успешной, ни в чем себе не отказывающей Кире. Впрочем, Сергей Женовач, как и Виктор Некрасов, ни на чем не настаивает.

Новая газета, 1 июня 2016 года

Марина Токарева

Ваять и любить

Сергей Женовач поставил повесть Виктора Некрасова

Была давным-давно такая радость: переводные картинки. Опускали кусочек бумаги в воду, пришлепывали к сухой поверхности, верхний слой осторожно стирали, - и проступали на бумаге, наливались цветом, неожиданным узнаванием фигуры. Нечто от этого простого волшебства есть в премьерном спектакле СТИ «Кира Георгиевна». В нем, под рукой режиссера Сергея Женовача и сценографа Александра Боровского, пристально прочитавших давнюю (1962 года) прозу Виктора Некрасова, - проступают эпоха и характер.

Спектакль начинается на постели - в ней, широкой, разоренной, просыпается героиня. Отбрасывает назад длинные волосы, начинает говорить. Из ее монолога мы постепенно узнаем о ней всё: как она, скульптор, относится к искусству, как ценит старого мужа, как поглощена нынешним заказом, и вот он, натурщик, позирующий для будущей скульптуры, спит рядом, с головой закрытый одеялом.

Узнаем и то, о чем не говорит: перед нами зрелая женственность, привыкшая во всем себе потакать, изощренная в договоре с собой обо всем на свете - задачах искусства, выгодном браке, случайной измене. Тем и притягательна героиня Марии Шашловой, что устроена не линейно, противоречиво. И эта манера слегка подтрунивать над собственными чувствами, словно рассматривая их со стороны, этот взгляд, вдруг уплывающий вдаль - составляют обволакивающее обаяние героини. Не сразу замечаешь, как сквозь милоту черт художественных, начинает проглядывать что-то беспощадное, бессмысленное.

Зрители окружают квадратную площадку, за их спинами - кирпичные стены, у каждой поочередно вспыхивает свет, высвечивая живую картину: возле одной стены стол в мастерской Киры, возле другой - пятачок под лампой в квартире мужа; герои выпивают, закусывают, разговаривают - возникают и прозрения, и томительная неловкость. Авторский текст Некрасова Женовач поделил между героями, сменив ракурс наблюдения. И что-то присутствует в этих диалогах чеховское - деликатное, протяжное, терпеливое.

Персонажи встают из зрительских рядов и переходят прямо в пространство происходящего. Выбор актеров типажно безупречен: Женовач нашел такого Юрочку (Андрей Назимов), Вадима (Дмитрий Липинский), Марию (Полина Пушкарук), каких сегодня встретишь на полотнах советских монументалистов. Фон действия - закутанные во влажные тряпки «идолы» - скульптуры. Трое мужчин, с которыми связана Кира Георгиевна, определяют треугольник ее обстоятельств. Вначале их двое - 60-летний Николай Иванович (Сергей Качанов), муж-академик живописи, и 22-летний электромонтер, по совместительству натурщик, Юрочка. Потом возникает третий - Вадим, первый муж, арестованный 20 лет назад, и «освободивший» ее от себя письмом из лагеря. Лишь только он вступает в квадрат света, приближаясь к героине, становится сразу ясно: ничего не кончилось.

Кира едет за ним в Киев, потом в деревню Яреськи, начинает жить словно заново, пытается вернуть время, которое для них пропало. Но тот, прежний Вадим, который был в ее юности начинающим поэтом, роднее и ближе, чем этот, с поломанным носом, тертый жизнью и лагерем. Линза прошлого, наведенная на настоящее, увеличивает главную черту Киры Георгиевны - эгоцентричность. В ее равнодушии ко всему, кроме себя, проступает какая-то тревожная бескрасочность.

В сущности, Кира Георгиевна, так безоглядно стремящаяся наслаждаться жизнью, только и делает, что бежит от нее. Лагерного опыта Вадима и полного одиночества Николая Ивановича знать не хочет. Вслед за автором текста, выясняющего с его помощью что-то сугубо личное, Женовач «ваяет» образ объемно, со всеми «морщинами и дряблостью» душевного строя.

«Кира Георгиевна» кажется актом тихого противостояния Женовача безнадежности момента. Как обычно, двигаясь наперерез ожиданиям, режиссер выстраивает экзистенциальное повествование о людях, мятущихся на немарком фоне советского времени.

Еще одну тему спектакль поднимает со дна прозы Некрасова: человек не хочет понимать, что происходит вокруг, что было и что будет - этот мотив звучит остро, и, увы, очень современно. И важнейший для писателя и режиссера акцент - стыд, внезапно обжигающий героиню, - поставлен многоточием финала.

Театр ., 7 июня 2016 года

Ника Пархомовская

Проза жизни

В Студии Театрального Искусства вышел спектакль по малоизвестной повести Виктора Платоновича Некрасова.

Если у Виктора Некрасова «Кира Георгиевна» - прекрасно написанная, местами немного легкомысленная проза, то у Сергея Женовача это, конечно, стихи. Режиссер неслучайно убрал более чем прозаичный финал про юного любовника, так и не позвонившего Кире, сократил подробности лагерной жизни, полностью избавился от истории посаженного за хищение коровы героя войны. Женовача волнуют не психологическая достоверность или жизнеподобие - он занимается жизнетворчеством, создавая на малой сцене СТИ свою Вселенную, устроенную по своим законам.

Камерный зал обустроен уютно: рассаженных по периметру зрителей окружают небольшие «столики-станции» с расставленными на них предметами быта конца пятидесятых: радиолой «Спидола», гитарой, сердечными лекарствами, серебряными подстаканниками, старыми фотокарточками, настольной лампой, вазой с полевыми цветами, пол-литровой бутылкой водки и закуской. В центре, между рядами зрителей - застеленная бельем тахта. Она и становится основным местом действия.

Несмотря на эту приземленную деталь, в спектакле Женовача нет ни секунды пошлости. Хотя поцелуй тут остается поцелуем, а не маскируется подо что-то платонически-безличное. Молодой любовник в обаятельном исполнении Андрея Назимова крепко сложен и хорош собой, а старик-муж (поразительно точная, местами комичная и при этом совершенно не гротескная роль Сергея Качанова) явно неспособен ни на, что кроме дружеского участия. Однако возрастной ценз спектаклю не требуется. Откровение «Киры Георгиевны» не в откровенных сценах, а в разговорах, которые ведут участники действия. Даже жанр спектакля в программке обозначен как «разговоры».

Сначала кажется, что посредством этих разговоров герои хотят оправдаться, защититься перед богом и людьми. Но постепенно становится ясно, что разговор для них - способ вспомнить свою историю, отрефлексировать прошлое, осознать, что и почему с ними происходило. Это не столько исповедь или сеанс публичного разоблачения, сколько самоанализ и попытка излечиться. Такое ощущение, что ни Кира Георгиевна Марии Шашловой (вздорная, надменная красавица с четко очерченными скулами и припухшими губами), ни русоволосый и подчеркнуто мужественный Вадим Дмитрия Липинского никогда даже себе самим не признавались в том, что теперь произносят вслух.

Их монологи и диалоги больно бьют по нервам, но их реплики (пусть в другом контексте и при других обстоятельствах) могли бы произнести практически все сидящие в зале. Если бы были откровенны с собой и друг с другом. Если бы не боялись показаться нелепыми и смешными. Если бы не страшились рискнуть и не думали о последствиях. «Кира Георгиевна» - спектакль честный в категориях не только абсолютных, но и относительных: выражаясь языком одного из героев печального анекдота, рассказанного старым мужем Николаем Ивановичем, никто здесь не садится «с другой стороны стола». Мария Шашлова, забыв об образе театральной примы, играет не очень счастливую женщину, которая с легкостью разбивала чужие сердца, пока не разбила собственное. Ее хваткая Кира уже давно не наивная Киля, когда-то не выговаривавшая «р». Но все же в финале из эгоцентричной, не думающей ни о чем, кроме собственного удобства, скульпторши с замашками светской львицы она преображается в немолодую растерянную женщину, осознавшую, что жила не по совести. Зазря отсидевший двадцать лет Вадим - отнюдь не герой, временами ему не хватает решимости и твердости: Дмитрий Липинский играет первого мужа Киры скорее слабохарактерным подкаблучником, чем уверенным в себе красавцем. Твердостью духа в спектакле отличается, пожалуй, одна только Марья Полины Пушкарук, которой эта роль больше подходит не по годам, а по характеру. Нет сомнений, что упрямая, со сжатыми губами и прямым взглядом Марья и ребенка в одиночку поднимет, и Киру повергнет, и Вадима назад отвоюет.

Но при всей четкости моральных акцентов режиссер благополучно избегает проповеди. Если в повести Некрасова нет-нет, да и слышится едва заметная ирония, если временами писатель откровенно порицает свою героиню, то Женовач ни над кем не насмешничает, никого не осуждает. Это самый светлый и мудрый из его спектаклей, в нем нет мрачных глубин Достоевского, инфернальности Гоголя, маяты Ерофеева. Зато в нем есть здоровая простота и полное обнажение. Притворяться, ломать комедию в таком камерном пространстве невозможно и не нужно, любая фальшь и приблизительность слишком очевидны и рискованны.

Но режиссер идет дальше обычной «правды жизни». Из воздуха, из проникающего через окна света, из незначительных, искусно, но не буквально воссозданных художником Александром Боровским деталей быта, из того, как актеры смотрят друг на друга, и того, как естественно, порой едва слышно, они разговаривают, рождается поэзия момента. Время замирает и течет каким-то своим чередом, зрители забывают кашлять и скрипеть стульями - зал, затаив дыхание, наблюдает за Кириной драмой. На какое-то мгновение и вовсе забываешь, что сидишь в театре и смотришь спектакль. И пусть это мгновение проходит, но ощущение остается надолго.

Культура , 8 июня 2016 года

Елена Федоренко

На свете счастья нет

В Студии театрального искусства появилась «Кира Георгиевна».

Сергей Женовач поставил спектакль нежный и сокровенный - по прозе Виктора Некрасова, автора «В окопах Сталинграда». Хедлайнеры актуальной режиссуры заточили бы смыслы происходящего на социальность и добавили бы публицистического пафоса. Благо материал позволяет: и биография самого Некрасова, совершившего вираж от крепких объятий советской власти до вынужденной эмиграции, и повесть «Кира Георгиевна». Но Женовач сторонится патетики и назидательности.

Действие происходит в конце 1950-х, в оттепель (само время нещадно проэксплуатировано и уже обросло панцирем штампов). Герой по имени Вадим просидел в лагерях больше половины жизни, едва перевалившей за сорокалетие. Срок отбывал - по ошибке. Вернувшись, приходит к своей первой жене Киле (это детское прозвище из времен, когда звук «р» не поддавался, осталось у взрослой Киры Георгиевны). А у той - вполне успешная жизнь: Москва, пожилой муж, юный любовник Юрочка и работа скульптора, приносящая достаток и удовольствие.

Герои пытаются вернуть безоглядное блаженство, едут в Киев, где было столько счастья на съемной мансарде и так весело - среди артистов и поэтов. Но, увы, в одну реку нельзя войти дважды. Правда чувств и переливы смыслов, психологическое прикосновение к текущей жизни, сомасштабной и нынешним зрителям, для режиссера важнее, чем сухая ревизия эпохи. Театр Женовача манят вечные истории, преодолевающие границы и поселяющиеся в любом месте и в любое время.

Мэтр виртуозно работает с литературой, где выписаны судьбы, что при всей своей внешней понятности преисполнены загадок, и ставит спектакль чеховского свойства - с одиночеством человека, с музыкой отношений, с мерцающими подтекстами меж произнесенных слов и брошенных взглядов, с пронзительным лиризмом и тонким юмором. Женовач не приводит живое и сложное к условному и просчитанному, не делит персонажей на положительных и отрицательных и никого не судит - понимает, жалеет, сочувствует, любит.

Зрители словно входят в мастерскую скульптора, где центр занимает сколоченная из досок кровать, и рассаживаются в три ряда по ее периметру. Вокруг, у кирпичных стен, художник Александр Боровский расставляет детали ушедшего быта: тумбочку с выцветшими журналами за 1958 год и шуршащий радиоприемник, станки и обмотанные холстиной парковые скульптуры, портрет Хемингуэя, допотопный микроскоп, букет полевых цветов в банке. Тут и разворачиваются истории пяти человек.

Публика занимает места, а на кровати-сцене уже листает «Декоративное искусство» Кира Георгиевна. Протяни с первого ряда руку и дотронешься. Другие герои неузнанными «прячутся» среди зрителей, чтобы ко времени, легко проскользнув сквозь них, включиться в действие и вспомнить подробности своих запутанных жизней.

Авторская речь писателя доверена персонажам, подчас они сами рассказывают о себе, и ни в одном монологе не чувствуется холодка литературной отстраненности. Нежась в кровати, Кира Георгиевна поведает нам, чем так хорош скульптор Антокольский и в чем сила обобщенных образов Праксителя, объяснит, за что ценит старого мужа и почему ее тянет к молодому натурщику Юрочке. Текст подается тихо, по-человечески, с точной интонацией внутреннего действия - будто ощущаешь запах весны и видишь лопнувшие почки деревьев на Никитском бульваре, бежишь по Крещатику, потоками ливня превращенному в бурную реку, вместе с Вадимом завтракаешь на тихой веранде закипевшей на сале глазуньей.

Женовач - из тех режиссеров, что умеют срастаться с артистами. Все актерские работы хороши необыкновенно. Мария Шашлова, чья Киля едва разменяла пятый десяток, - высокая, ломкая, худенькая, с подвижными пальцами скульптора. В ней столько мягкого обаяния, что и в голову не приходит ее осуждать, например, за то, что не любит себе ни в чем отказывать. Эгоцентризм Кили кажется милым, а желание жить радостно и легко вызывает чуть ли не зависть. Тем пронзительнее звучит финал, когда оказывается, что за все надо платить, а «весело и хорошо будет нескоро».

Сергей Качанов погружает своего героя - 63-летнего известного художника, мужа Кили, в печаль одиночества. Нежнейшая привязанность к жене, тоска по погибшему на фронте сыну, готовность к подведению итогов собирают «портрет» в рост - к щемящей сцене, когда он открывает Юрочке, как болит и отчего смятена душа. Не требует признаний и покаяний - давно знает о нем и Киле, хочет, чтобы выслушали. В Юрочке Андрея Назимова - парне добродушном и простоватом - тоже много намешано. Он тянет мать и сестренку, работает электриком, позирует Кире Георгиевне для скульптуры «Юность», не отказывает ей во взаимности и при этом сохраняет деликатность.

Сложный образ - бывший муж Кили. Дмитрий Липинский представляет Вадима человеком крепкого генетического кода, лишенным чувства мести: уверен, что два десятилетия несвободы в сибирских лагерях пошли ему на пользу, хотя и оторвали от реальности. Там, далеко, у него был «хороший товарищ», врач Мария, у них общий сын Вовка, и нет никого важнее на белом свете. Полина Пушкарук вместе с режиссером видят в Марии существо кроткое и невзрачное, внутри которого прячется железное достоинство - поэтому Киля не может напрямую взглянуть в глаза соперницы. В каждом из персонажей эгоизм переплетается с заботой, глухота - с пониманием, жесткость - с наивностью, отчего и веришь им безоговорочно. Как в жизни.



В продолжение темы:
Аксессуары

(49 слов) В повести Тургенева «Ася» человечность проявил Гагин, когда взял на попечение незаконнорожденную сестру. Он же вызвал друга на откровенную беседу по поводу чувства...

Новые статьи
/
Популярные