Где служил толстой. Л.Н. Толстой "После бала": описание, герои, анализ рассказа. Моральные вопросы, поднимаемые в произведении

Мало-помалу я и впрямь забылся и неприметно погрузился в воспоминания. Во все мои четыре года каторги я вспоминал беспрерывно всё мое прошедшее и, кажется, в воспоминаниях пережил всю мою прежнюю жизнь снова. Эти воспоминания вставали сами, я редко вызывал их по своей воле. Начиналось с какой-нибудь точки, черты, иногда неприметной, и потом мало-помалу вырастало в цельную картину, в какое-нибудь сильное и цельное впечатление. Я анализировал эти впечатления, придавал новые черты уже давно прожитому и, главное, поправлял его, поправлял беспрерывно, в этом состояла вся забава моя. На этот раз мне вдруг припомнилось почему-то одно незаметное мгновение из моего первого детства, когда мне было всего девять лет от роду, - мгновенье, казалось бы, мною совершенно забытое, но я особенно любил тогда воспоминания из самого первого моего детства. Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой и ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню. Я прошел за гумна и, спустившись в овраг, поднялся в Лоск - так назывался у нас густой кустарник по ту сторону оврага до самой рощи. И вот я забился гуще в кусты и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик. Я знаю, что он пашет круто в гору и лошадь идет трудно, и до меня изредка долетает его окрик: «Ну-ну!» Я почти всех наших мужиков знаю, но не знаю, который это теперь пашет, да

мне и все равно, я весь погружен в мое дело, я тоже занят: я выламываю себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек; хлысты из орешника так красивы, и так непрочны, куда против березовых. Занимают меня тоже букашки и жучки, я их собираю, есть очень нарядные; люблю я тоже маленьких, проворных, красно-желтых ящериц, с черными пятнышками, но змеек боюсь. Впрочем, змейки попадаются гораздо реже ящериц. Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк, и я собираюсь отправиться. И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь. Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.

Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, - мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.

Волк бежит! - прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновенье почти мне поверив.

Где волк?

Закричал... Кто-то закричал сейчас: «Волк бежит»... - пролепетал я.

Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! - бормотал он, ободряя меня. Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун и, должно быть, был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.

Ишь ведь испужался, ай-ай! - качал он головой. - Полно, ро́дный. Ишь малец, ай!

Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.

Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись. - Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой

толстый, с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивавших моих губ.

Ишь ведь, ай, - улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой, - Господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!

Я понял наконец, что волка нет и что мне крик: «Волк бежит» - померещился. Крик был, впрочем, такой ясный и отчетливый, но такие крики (не об одних волках) мне уже раз или два и прежде мерещились, и я знал про то. (Потом, с детством, эти галлюсинации прошли).

Ну, я пойду, - сказал я, вопросительно и робко смотря на него.

Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! - прибавил он, всё так же матерински мне улыбаясь, - ну, Христос с тобой, ну ступай, - и он перекрестил меня рукой и сам перекрестился. Я пошел, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей, пока я шел, всё стоял с своей кобыленкой и смотрел мне вслед, каждый раз кивая мне головой, когда я оглядывался. Мне, признаться, было немножко перед ним стыдно, что я так испугался, но шел я, всё еще очень побаиваясь волка, пока не поднялся на косогор оврага, до первой риги; тут испуг соскочил совсем, и вдруг откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился и обернулся в последний раз к Марею; лица его я уже не мог разглядеть ясно, но чувствовал, что он всё точно так же мне ласково улыбается и кивает головой. Я махнул ему рукой, он махнул мне тоже и тронул кобыленку.

Ну-ну! - послышался опять отдаленный окрик его, и кобыленка потянула опять свою соху.

Всё это мне разом припомнилось, не знаю почему, но с удивительною точностью в подробностях. Я вдруг очнулся и присел на нарах и, помню, еще застал на лице моем тихую улыбку воспоминания. С минуту еще я продолжал припоминать.

Я тогда, придя домой от Марея, никому не рассказал о моем «приключении». Да и какое это было приключение? Да и об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни об чем, и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг

припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачиванье головой: «Ишь ведь, испужался, малец!» И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивавшим губам моим. Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе. Скажите, не это ли разумел Константин Аксаков, говоря про высокое образование народа нашего?

В фильме "Русская тайна" митрополит Виталий, говоря о русской молящейся душе, просит слушающих его проповедь: - Перечитайте "Мужик Марий" Достоевского.

И я вот часто думаю: ведь не малое количество людей за время жизни фильма слышали этот святительский совет. Но был ли хотя бы один человек, кто бы обратился к этому рассказу Достоевского после рекомендации такого выдающегося просветителя, каковым был приснопамятный митрополит Виталий?

Почему-то думается, что ни одного такого из многих тысяч людей, смотревших этот фильм, не найдётся.

А ведь, совсем не случайно владыка - митрополит, говоря о главном своем коньке - молитве, призывал перечитать этот рассказ Достоевского. Не указал ни на один из сотен выдающихся свтоотеческих трудов о молитве, а с какой то особенной таинственностью и теплотой называет "Мужика Мария"? Видимо, потому, что он, как и Феодор Михайлович, понимал, что все эти исповедания веры очень скучно читать и слушать, даже если они так восхитительны, как и его проповеди, которые всегда вызывали восторг паствы. Но эти люди восхищались его талантом проповедника, кое-что, естественно, из его слов воспринимали умом. Но митрополит Виталий за всю свою жизнь исповедника и проповедника целью ставил утверждение Веры Христовой в сердцах своих пасомых, а не в умах только. Он вел свою паству от внешнего к внутреннему. Потому то и эта необычная, казалась бы, просьба: - Перечитайте "Мужика Мария"!

Этот совет владыки - митрополита раскрывает перед нами и его собственное сердце, обнажая то, что являлось его сокровищем, открывая нам идеал души, к которой стремился и сам митрополит Виталий.

И мы заплачем... заплачем теплыми слезами, - говорил владыка - митрополит о сердечной молитве. И зная, что его слушатели вряд ли добьются этих самых тёплых слёз во время собственной молитвы, то владыка и желает, чтобы они испытали благодать этих теплых слез через сердце русского мученика и поэта Феодора Михайловича Достоевского. Здесь четвёртый Первоиерарх Русской Зарубежной Церкви, как и во всем, в единомыслии с Её Первым Первоиерархом.

Какое же вразумление получаем мы от просьбы святителя? А то, как важно в жизни своей соприкоснуться с праведником. Никакие исповедания веры не подействует так на душу, как пример праведника. И где же сегодня увидеть этого праведника, чтобы зарядиться от него духом истинной веры? Такая возможность прямого общения с чистой душою сегодня мало кому бывает предоставлена. И вот святитель для этой цели отсылает к "Мужику Марею", чтобы там, как наяву, соприкоснуться сразу с двумя праведными душами.

Вадим Виноградов. ПРОСЬБА СВЯТИТЕЛЯ.

* * *

Мужик Марей

Но все эти professions de foi, я думаю, очень скучно читать, а потому расскажу один анекдот, впрочем, даже и не анекдот; так, одно лишь далекое воспоминание, которое мне почему-то очень хочется рассказать именно здесь и теперь, в заключение нашего трактата о народе. Мне было тогда всего лишь девять лет от роду... но нет, лучше я начну с того, когда мне было двадцать девять лет от роду.

Был второй день светлого праздника. В воздухе было тепло, небо голубое, солнце высокое, «теплое», яркое, но в душе моей было очень мрачно. Я скитался за казармами, смотрел, отсчитывая их, на пали крепкого острожного тына, но и считать мне их не хотелось, хотя было в привычку. Другой уже день по острогу «шел праздник»; каторжных на работу не выводили, пьяных было множество, ругательства, ссоры начинались поминутно во всех углах. Безобразные, гадкие песни, майданы с картежной игрой под нарами, несколько уже избитых до полусмерти каторжных, за особое буйство, собственным судом товарищей и прикрытых на нарах тулупами, пока оживут и очнутся; несколько раз уже обнажавшиеся ножи, - все это, в два дня праздника, до болезни истерзало меня. Да и никогда не мог я вынести без отвращения пьяного народного разгула, а тут, в этом месте, особенно. В эти дни даже начальство в острог не заглядывало, не делало обысков, не искало вина, понимая, что надо же дать погулять, раз в год, даже и этим отверженцам и что иначе было бы хуже. Наконец в сердце моем загорелась злоба. Мне встретился поляк М-цкий, из политических; он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули и губы затряслись. «Je hais ces igands!», - проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо. Я воротился в казарму, несмотря на то, что четверть часа тому выбежал из нее как полоумный, когда шесть человек здоровых мужиков бросились, все разом, на пьяного татарина Газина усмирять его и стали его бить; били они его нелепо, верблюда можно было убить такими побоями; но знали, что этого Геркулеса трудно убить, а потому били без опаски. Теперь, воротясь, я приметил в конце казармы, на нарах в углу, бесчувственного уже Газина почти без признаков жизни; он лежал прикрытый тулупом, и его все обходили молча: хоть и твердо надеялись, что завтра к утру очнется, «но с таких побоев, не ровен час, пожалуй, что и помрет человек». Я пробрался на свое место, против окна с железной решеткой, и лег навзничь, закинув руки за голову и закрыв глаза. Я любил так лежать: к спящему не пристанут, а меж тем можно мечтать и думать. Но мне не мечталось; сердце билось неспокойно, а в ушах звучали слова М-цкого: «Je hais ces igands!» Впрочем, что же описывать впечатления; мне и теперь иногда снится это время по ночам, и у меня нет снов мучительнее. Может быть, заметят и то, что до сегодня я почти ни разу не заговаривал печатно о моей жизни в каторге; «Записки же из Мертвого дома» написал, пятнадцать лет назад, от лица вымышленного, от преступника, будто бы убившего свою жену. Кстати прибавлю как подробность, что с тех пор про меня очень многие думают и утверждают даже и теперь, что я сослан был за убийство жены моей.

Мало-помалу я и впрямь забылся и неприметно погрузился в воспоминания. Во все мои четыре года каторги я вспоминал беспрерывно все мое прошедшее и, кажется, в воспоминаниях пережил всю мою прежнюю жизнь снова. Эти воспоминания вставали сами, я редко вызывал их по своей воле. Начиналось с какой-нибудь точки, черты иногда неприметной, и потом мало-помалу вырастало в цельную картину, в какое-нибудь сильное и цельное впечатление. Я анализировал эти впечатления, придавал новые черты уже давно прожитому и, главное, поправлял его, поправлял беспрерывно, в этом состояла вся забава моя. На этот раз мне вдруг припомнилось почему-то одно незаметное мгновение из моего первого детства, когда мне было всего девять лет от роду, - мгновенье, казалось бы, мною совершенно забытое; но я особенно любил тогда воспоминания из самого первого моего детства. Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой и ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню. Я прошел за гумна и, спустившись в овраг, поднялся в Лоск - так назывался у нас густой кустарник по ту сторону оврага до самой рощи. И вот я забился гуще в кусты и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик. Я знаю, что он пашет круто в гору и лошадь идет трудно, и до меня изредка долетает его окрик: «Ну-ну!» Я почти всех наших мужиков знаю, но не знаю, который это теперь пашет, да мне и все равно, я весь погружен в мое дело, я тоже занят: я выламываю себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек; хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против березовых. Занимают меня тоже букашки и жучки, я их собираю, есть очень нарядные; люблю я тоже маленьких, проворных, красно-желтых ящериц, с черными пятнышками, но змеек боюсь. Впрочем, змейки попадаются гораздо реже ящериц. Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк, и я собираюсь отправиться. И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь. Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.

Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, - мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.

Волк бежит! - прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновенье почти мне поверив.

Где волк?

Закричал... Кто-то закричал сейчас: «Волк бежит»... - пролепетал я.

Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! - бормотал он, ободряя меня.

Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун и, должно быть, был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.

Ишь ведь испужался, ай-ай! - качал он головой. - Полно, родный. Ишь малец, ай!

Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.

Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись.

Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый, с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивавших моих губ.

Ишь ведь, ай, - улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой, - Господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!

Я понял наконец, что волка нет и что мне крик: «Волк бежит» - померещился. Крик был, впрочем, такой ясный и отчетливый, но такие крики (не об одних волках) мне уже раз или два и прежде мерещились, и я знал про то. (Потом, с детством, эти галлюцинации прошли.)

Ну, я пойду, - сказал я, вопросительно и робко смотря на него.

Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! - прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь, - ну, Христос с тобой, ну ступай. - И он перекрестил меня рукой и сам перекрестился.

Я пошел, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей, пока я шел, все стоял с своей кобыленкой и смотрел мне вслед, каждый раз кивая мне головой, когда я оглядывался. Мне, признаться, было немножко перед ним стыдно, что я так испугался, но шел я, все еще очень побаиваясь волка, пока не поднялся на косогор оврага, до первой риги; тут испуг соскочил совсем, и вдруг откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился и обернулся в последний раз к Марею; лица его я уже не мог разглядеть ясно, но чувствовал, что он все точно так же мне ласково улыбается и кивает головой. Я махнул ему рукой, он махнул мне тоже и тронул кобыленку.

Ну-ну! - послышался опять отдаленный окрик его, и кобыленка потянула опять свою соху.

Все это мне разом припомнилось, не знаю почему, но с удивительною точностью в подробностях. Я вдруг очнулся и присел на нарах и, помню, еще застал на лице моем тихую улыбку воспоминания. С минуту еще я продолжал припоминать.

Я тогда, придя домой от Марея, никому не рассказал о моем «приключении». Да и какое это было приключение? Да и об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни об чем, и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачиванье головой: «Ишь ведь, испужался, малец!» И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивавшим губам моим. Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе. Скажите, не это ли разумел Константин Аксаков, говоря про высокое образование народа нашего?

И вот, когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем. Я пошел, вглядываясь в встречавшиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу заглянуть в его сердце. Встретил я в тот же вечер еще раз М-цкого. Несчастный! У него-то уж не могло быть воспоминаний ни об каких Мареях и никакого другого взгляда на этих людей, кроме «Je hais ces igands!». Нет, эти поляки вынесли тогда более нашего!

Но все эти professions de foi,[исповедания веры (фр.).] я думаю, очень скучно читать, а потому расскажу один анекдот, впрочем, даже и не анекдот; так, одно лишь далёкое воспоминание, которое мне почему-то очень хочется рассказать именно здесь и теперь, в заключение нашего трактата о народе. Мне было тогда всего лишь девять лет от роду… но нет, лучше я начну с того, когда мне было двадцать девять лет от роду.

Был второй день светлого праздника. В воздухе было тепло, небо голубое, солнце высокое, «теплое», яркое, но в душе моей было очень мрачно. Я скитался за казармами, смотрел, отсчитывая их, на пали крепкого острожного тына, но и считать мне их не хотелось, хотя было в привычку. Другой уже день по острогу «шел праздник»; каторжных на работу не выводили, пьяных было множество, ругательства, ссоры начинались поминутно во всех углах. Безобразные, гадкие песни, майданы с картежной игрой под нарами, несколько уже избитых до полусмерти каторжных, за особое буйство, собственным судом товарищей и прикрытых на нарах тулупами, пока оживут и очнутся; несколько раз уже обнажавшиеся ножи, - всё это, в два дня праздника, до болезни истерзало меня. Да и никогда не мог я вынести без отвращения пьяного народного разгула, а тут, в этом месте, особенно. В эти дни даже начальство в острог не заглядывало, не делало обысков, не искало вина, понимая, что надо же дать погулять, раз в год, даже и этим отверженцам и что иначе было бы хуже. Наконец в сердце моем загорелась злоба. Мне встретился поляк М-цкий, из политических; он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули и губы затряслись: «Je hais ces brigands!»[Ненавижу этих разбойников! (фр.)] - проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо. Я воротился в казарму, несмотря на то, что четверть часа тому выбежал из нее как полоумный, когда шесть человек здоровых мужиков бросились, все разом, на пьяного татарина Газина усмирять его и стали его бить; били они его нелепо, верблюда можно было убить такими побоями; но знали, что этого Геркулеса трудно убить, а потому били без опаски. Теперь, воротясь, я приметил в конце казармы, на нарах в углу, бесчувственного уже Газина почти без признаков жизни; он лежал прикрытый тулупом, и его все обходили молча: хоть и твердо надеялись, что завтра к утру очнётся, «но с таких побоев, не ровен час, пожалуй, что и помрет человек». Я пробрался на свое место, против окна с железной решёткой, и лег навзничь, закинув руки за голову и закрыв глаза. Я любил так лежать: к спящему не пристанут, а меж тем можно мечтать и думать. Но мне не мечталось; сердце билось неспокойно, а в ушах звучали слова М-цкого: «Je hais ces brigands!» Впрочем, что же описывать впечатления; мне и теперь иногда снится это время по ночам, и у меня нет слов мучительнее. Может быть заметят и то, что до сегодня я почти ни разу не заговаривал печатно о моей жизни в каторге; «Записки же из Мертвого дома» написал пятнадцать лет назад, от лица вымышленного, от преступника, будто бы убившего свою жену. Кстати, прибавлю как подробность, что с тех пор про меня очень многие думают и утверждают даже и теперь, что я сослан был за убийство жены моей.

Мало-помалу я и впрямь забылся и неприметно погрузился в воспоминания. Во все мои четыре года каторги я вспоминал беспрерывно всё моё прошедшее и, кажется, в воспоминаниях пережил всю мою прежнюю жизнь снова. Эти воспоминания вставали сами, я редко вызывал их по своей воле. Начиналось с какой-нибудь точки, черты, иногда неприметной, и потом мало-помалу вырастало в цельную картину, в какое-нибудь сильное и цельное впечатление. Я анализировал эти впечатления, придавал новые черты уже давно прожитому и, главное, поправлял его, поправлял беспрерывно, в этом состояла вся забава моя. На этот раз мне вдруг припомнилось почему-то одно незаметное мгновение из моего первого детства, когда мне было всего девять лет от роду, - мгновенье, казалось бы, мною совершенно забытое; но я особенно любил тогда воспоминания из самого первого моего детства. Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой и ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню. Я прошел за гумна и, спустившись в овраг, поднялся в Лоск - так назывался у нас густой кустарник по ту сторону оврага до самой рощи. И вот я забился гуще в кусты и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик. Я знаю, что он пашет круто в гору и лошадь идёт трудно, и до меня изредка долетает его окрик: «Ну-ну!» Я почти всех наших мужиков знаю, но не знаю, который это теперь пашет, да мне и все равно, я весь погружен в мое дело, я тоже занят: я выламываю себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек; хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против берёзовых. Занимают меня тоже букашки и жучки, я их сбираю, есть очень нарядные; люблю я тоже маленьких, проворных, красно-желтых ящериц, с черными пятнышками, но змеек боюсь. Впрочем, змейки попадаются гораздо реже ящериц. Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк, и я собираюсь отправиться. И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ёжиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь. Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.

Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, - мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобылёнку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.

Волк бежит! - прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновенье почти мне поверив.

Где волк?

Закричал… Кто-то закричал сейчас: «Волк бежит»… - пролепетал я.

Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! - бормотал он, ободряя меня. Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун, и, должно быть, был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.

Ишь ведь испужался, ай-ай! - качал он головой. - Полно, родный. Ишь, малец, ай!

Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.

Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись. - Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивавших моих губ.

Ишь ведь, ай, - улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой, - господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!

Я понял, наконец, что волка нет и что мне крик «Волк бежит», померещился. Крик был, впрочем, такой ясный и отчетливый, но такие крики (не об одних волках) мне уже раз или два и прежде мерещились, и я знал про то. (Потом, с детством, эти галлюцинации прошли.)

Ну, я пойду, - сказал я, вопросительно и робко смотря на него.

Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! - прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь, - ну, Христос с тобой, ну ступай, - и он перекрестил меня рукой и сам перекрестился. Я пошел, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей, пока я шел, всё стоял с своей кобылёнкой и смотрел мне вслед, каждый раз кивая мне головой, когда я оглядывался. Мне, признаться, было немножко перед ним стыдно, что я так испугался, но шел я, всё ещё очень побаиваясь волка, пока не поднялся на косогор оврага, до первой риги; тут испуг соскочил совсем, и вдруг откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился и обернулся в последний раз к Марею; лица его я уже не мог разглядеть ясно, но чувствовал, что он все точно так же мне ласково улыбается и кивает головой. Я махнул ему рукой, он махнул мне тоже и тронул кобылёнку.

Ну-ну! - послышался опять отдалённый окрик его, и кобыленка потянула опять свою соху.

Всё это мне разом припомнилось, не знаю почему, но с удивительною точностью в подробностях. Я вдруг очнулся и присел на нарах и, помню, ещё застал на лице моем тихую улыбку воспоминания. С минуту ещё я продолжал припоминать.

Я тогда, придя домой от Марея, никому не рассказал о моем «приключении». Да и какое это было приключение? Да и об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни об чем, и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачиванье головой: «Ишь ведь, испужался малец!» И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивающим губам моим. Конечно, всякий бы ободрил ребёнка, но тут в этой уединённой встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединённая, в пустом поле, и только бог, может быть, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, ещё и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе. Скажите, не это ли разумел Константин Аксаков,[Аксаков К. С. (1817–1860) – русский публицист, поэт и критик-славянофил.] говоря про высокое образование народа нашего?

И вот, когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем. Я пошел, вглядываясь в встречавшиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу заглянуть в его сердце. Встретил я в тот же вечер ещё раз и М-цкого. Несчастный! У него-то уж не могло быть воспоминаний ни об каких Мареях и никакого другого взгляда на этих людей, кроме: «Je hais ces brigands!» Нет, эти поляки вынесли тогда более нашего!

Надежда Жернакова, Union College, Schenectady, N.Y.

Краткий рассказ "Мужик Марей", написанный Достоевским на автобиографической основе для февральской книжки Дневника писателя за 1876 г.,может, на первый взгляд, ввести читателя в заблуждение и показаться ему обыкновенным воспоминанием. Однако, за краткостью повествования таится многозначность этого художественного рассказа при тонком психологическом изображении "воспоминания в воспоминании". Укажу на два аспекта, заслуживающих внимания читателя.

У Достоевского в "Мужике Марее" мы сталкиваемся с двумя различными категориями воспоминаний. К первой из них относятся те бесперерывные, плавные воспоминания о всей его прежней жизни, которым Достоевский отдавался в остроге, лёжа на нарах, и о которых он сам пишет, что он их "анализировал" и "поправлял беспрерывно" (1), что указывает на рациональный метод умственной работы. Ко второй категории принадлежит центральный эпизод с мужиком Мареем, вокруг которого вращается весь рассказ. Он-то припомнился Достоевскому "вдруг", т.е. путем не-рационального "вдохновления". Здесь сам процесс вспоминания не является для писателя главной целью творимого им произведения наподобие Пруста, а своего рода шоком, ударом молнии, внезапным, потрясающим всю нервную систему и открывающим ворота в иной мир.

Интересно проследить употребление слова "вдруг" в "Мужике Марее", причем сделать это на фоне тщательного исследования, проведённого В.Н. Топоровым в его статье о структуре Преступления и наказания . В своем анализе Топоров отдает должное место употреблению Достоевским слова "вдруг". Он приходит к заключению, что все тексты Достоевского насыщены этим словом, но особенно в Преступлении и наказании становится оно "одним из самых действенных приёмов". (2) По расчётам Топорова, на 417 страницах Преступления и наказания слово "вдруг" появляется 560 раз. Нам подсчитывать - куда легче: на четырёх страницах "Мужика Марея" это слово повторяется 8 раз! Оказывается, что "Мужик Марей" нисколько не уступает Преступлению и наказанию в этом отношении.

Далее Топоров указывает на характерное сгущение конструкций со словом "вдруг" у Достоевского, т.е. на своего рода цепочку, иногда даже в три-четыре члена. Слово "вдруг", продолжает он, "организует не отдельные фразы, а целые совокупности их, образующие содержательные единства." (3) Пример этого можно привести и из "Мужика Марея": "Я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг , каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем" (49; курсив здесь и далее -мой. Н.Ж.).

Анализируя построение текстов Достоевского, Топоров почеркивает его тенденцию "к минимализации времени перехода" и выделяет излюбленные переходные обороты и слова писателя, такие как: "в это мгновение..., внезапно..., вдруг..., неожиданно... , и т.д." (4) Топоров замечает в связи со словом "вдруг", что именно "на сюжетные шаги, совпадающие с переходами" и прихо-

дится "максимальная частота [его] употребления", а также и "на описание смены духовных состояний", (5) или, по словам А. Белкина, на "неожиданные повороты психики героев". (6) Топоров считает этот художественный приём Достоевского уникальным во всей русской литературе. Рассмотрим его проявление в рассказе "Мужик Марей".

Впервые слово "вдруг" появляется в тексте "Мужика Марея" когда Достоевскому "на этот раз... вдруг припомнилось почему- то одно незаметное мгновение из [его] первого детства,..." (47), т.е. в самый значительный момент повествования, в момент сюжетного перехода из реальной жизни в воспоминание.

Затем следует второе "вдруг" уже внутри воспоминания, когда душевное состояние мальчика резко меняется: "Вдруг , среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: "Волк бежит! " " (48) .

Начиная с третьего раза, употребление этого слова учащается. Шесть раз появляется оно на последней странице рассказа. Третьим "вдруг" отмечается переход от состояния испуга к полному успокоению мальчика: "И вдруг , откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился..." (49).

В четвертый раз, употребляется оно в связи с обратным переходом из воспоминаний в реальную жизнь: "Я вдруг очнулся и присел на нарах..." (49).

Пятый и шестой раз составляют совокупность фраз и подчеркивают их "содержательное единство": "И вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу... Значит, залегла же она в душе моей... и вдруг припомнилась тогда, когда было надо" (49).

Близкостоящие седьмой и восьмой примеры употребления этого слова усиливают чувство исчезновения злобы у Достоевского и обозначают переход к совсем иному душевному состоянию: "Я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг , каким-то чудом, исчезла всякая ненависть и злоба в сердце моем" (49).

Итак, выводы В.Н. Топорова всецело подтверждаются при внимательном чтении "Мужика Марея". Как бы в подтверждение того значения, которое Достоевский придавал такому незначительному, казалось бы, слову, как "вдруг", приведем еще одну деталь из его письма А.Н. Майкову от 31 декабря 1867 г. Достоевский пишет, что в душе и голове его мелькают "много зачатий художественных мыслей", но, что полного воплощения целого, "которое всегда происходит нечаянно и вдруг ," пока что не произошло. (7) А в своей записной тетради за 1875-76 гг. Достоевский записывает: "Марей. Картинка из детства... - и вдруг вспомнился мне Марей." (8)

* *

По тем целям, которые Достоевский ставил перед собой, принимаясь за работу над Дневником писателя , по общему своему

плану и основному замыслу, Дневник писателя есть произведение публицистическое, но автор его - художник. Однако, удачное сцепление двух творческих начал - художественного и публицистического - в существенной мере придает этому своеобразному произведению его ощутимую живость и неоспоримое значение.

Рассказ "Мужик Марей" теснейшим образом связан с предшествующей ему статьей, озаглавленной "О любви к народу. Необходимый контрак с народом", и относится к тем частям Дневника писателя , в которых автор почти незаметно переходит от размышлений к художественному образу, в данном случае - от размышлений о русском народе и его историческом характере к живому образу мужика Марея. Гранью между статьей и рассказом, своего рода переходным пунктом, является выражение "profession de foi ", с которого писатель начинает свой рассказ и которое здесь следует понимать как высказывание его глубоких моральных воззрений. Оглядываясь на свою статью, Достоевский пишет: "Но все эти professions de foi , я думаю, очень скучно читать, а потому расскажу один анекдот..." (46). Однако, прав проф. Джексон когда, в своей ценной работе о "Мужике Марее" ("The Triple Vision: Dostoevsky"s "The Peasant Marey""), он говорит: "Dostoevsky"s professions de foi , of course, point forward as well as backward." (9) И действительно, в этом рассказе Достоевского перед читателем раскрывается, не собирательным путем, а в едином, цельном образе мужика Марея, символ русского народа как носителя морально- этических ценностей, идея, которая проходит красной нитью через всё творчество Достоевского.

Здесь не место для подробного рассмотрения этой фундаментальной мысли Достоевского. Хочу лишь бегло коснуться тех художественных аттрибутов во внутренней структуре "Мужика Марея", которые позволяют утверждать, что в этом своем кратком произведении Достоевский глубоко народен. (10) Идея народности, мне думается, актуализируется в этом рассказе именно во внутренней его форме.

Для Достоевского "контракт с народом", о котором он говорит в своей статье, происходит при "встрече" с мужиком Мареем как раз тогда, когда он о ней вспоминает в остроге на второй день Пасхи. Праздник Христова Воскресения всегда имел в русской народной, как и церковной жизни огромное значение. Это был "праздник из праздников" и "торжество из торжеств", дающее новый смысл человеческой жизни. (11) Народ готовился к нему не только духовно-молитвенно и семинедельным постом, но и обновлял и убирал свои жилища к празднику. Достоевский не мог пройти мимо того светлого духа обновления, который знаменовала для него Пасха, и в этом рассказе, его собственное нравственное преображение как раз и совпадает с этим великим праздником. Теперь уже, говоря о каторжниках, Достоевский называет их "эти несчастные". Тут не мешает припомнить, что простой русский народ жалеет преступников и называет их "несчастными". Народ "исходит из убеждения, что преступление есть великое несчастие прежде всего для самого преступника", (12) мысль, которая отводит нас непосредственно к Раскольникову и Преступлению и наказанию . Итак, употребление Достоевским этого слова в контексте рассказа о русском народе (но только лишь после своего собственного нравствен-

ного обновления - это важно помнить) весьма показательно и вряд ли случайно.

Не случайны также выбор имени Марея и описание этого крепостного русского мужика в ту минуту, когда он с лаской и любовью утешает своего испугавшегося барчонка. Говоря о Марее, Достоевский утверждает, что не знает, существует ли такое имя. Читатель, конечно, сразу же настораживается в ожидании чего-то необыкновенного. В действительности, Марей есть в просторечии форма имени Марий, что неизбежно влечет за собой ассоциацию с Марией, т.е. с Богоматерью, известной в народе как "всех скорбящих Радосте". Такое восприятие невольно усиливается при описании "материнской, нежной улыбки" (48) Марея, его "тонкой, почти женственной нежности" и его "сияющего светлою любовью взгляда" (49) во время уединенной встречи с мальчиком, когда всему свидетель один Бог. (13)

"Известно то исключительное место, которое занимает почитание Богородицы в жизни русского православного народа," читаем мы у Г.П. Федотова в его работе о космологии русского народа. (14) И действительно, религиозное сердце русского человека обращено к Богоматери, к Ее женскому образу материнской чистоты, и под Ее покровом ищет оно утешения.

Как известно, уже в Бесах , в связи с Хромоножкой, Достоевский "провозгласил родство религии Богоматери с религией "матери- земли",., хранительницей нравственной правды." (15) Однако, в народном эпосе, "мать - сыра земля" также именуется "хлебородницей" или "землей-кормилицей", а с этими эпитетами тесно связан образ пахаря. Именно пашущим представляет Достоевский мужика Марея, и слово "пашет" или "пашущий" повторяется в рассказе четыре раза на протяжении лишь нескольких строк. (16)

Следует также указать на то, что искреннее чувство и лояльность крепостных крестьян к своим барчатам (маленьким или уже взрослым) не раз упоминались в русской литературе и нашли в ней свое отражение. Достаточно вспомнить Детство Толстого, Капитанскую Дочку или Евгения Онегина Пушкина. В "Мужике Марее" вырисовывается случайно вызванный, искренний порыв "бедного крепостного мужика" ободрить и приласкать испугавшегося ребёнка - "всё же его барчонка" (49). (17)

По всем этим аттрибутам становится очевидным, что для Достоевского, в этом кратком произведении, мужик Марей воплощает глубинные народные черты и качества. Он является в творчестве Достоевского своеобразным образом и уникальным олицетворением его идеи русского народа. И если вспомнить, что это он, Марей, коснулся своим толстым, запачканным в земле пальцем уст будущего писателя, то всё это "приключение" (49) принимает явную мистическую окраску.

В заключение, следует упомянуть тот факт, что, наряду с рассказами "Мальчик у Христа на ёлке" и "Столетняя", из художественных произведений, напечатанных в Дневнике писателя, сам Достоевский, под конец своей жизни, больше всего ценил своего "Мужика Марея". (18)

ПРИМЕЧАНИЯ

  1. Ф.М. Достоевский, Полное собрание сочинений в тридцати томах , т. 22: Дневник писателя за 1876 год, Л., "Наука", 1981, стр. 47. Номера страниц всех последующих цитат из этого тома будут указаны в самом тексте.
  2. В.Н. Топоров, "О структуре романа Достоевского в связи с архаичными схемами мифологического мышления (Преступление и наказание ), Structure of Texts and Semiotics of Culture, ed. Jan van der Eng, The Hague, Mouton, 1973, стр. 267. Я обратилась к исследованию Топорова, так как оно давало мне возможность провести количественное сравнение по отношению к слову "вдруг" между интересующим меня кратким рассказом Достоевского и одним из его длинных романов. Однако, в достоевсковедении широко известны и другие ценные работы на ту же тему.
  3. Там же , стр. 234-5.
  4. Там же , стр. 233.
  5. Там же , стр. 234.
  6. А. Белкин, Читая Достоевского и Чехова: статьи и разборы , М., Худ. лит., 1973, стр. 131.
  7. Ф.М. Достоевский, Статьи и материала , под ред. А.С. Долинина, Петроград, Мысль, 1922, стр. 395. См. также: Топоров, ук. соч., стр. 231, прим. 9.
  8. См. Литературное наследство , т. 83: Неизданный Достоевский . Записные книжки и тетради, 1860-1881 гг ., М., Наука, 1971, стр. 411.
  9. Robert L. Jackson, "The Triple Vision: Dostoevsky"s "The Peasant Marey"", Yale Review , vol. 67 (1968), No. 2, p. 227; rpt. in The Art of Dostoevsky ; Deliriums and Nocturnes , N.J., Princeton Uriiv. Press, 1981.
  10. Слово "народен" нужно здесь понимать в том смысле, что Достоевский воплощает в жизнь привычки и душевные черты, присущие простому русскому человеку, особенно, но не исключительно, из крестьянской среды.
  11. См. об этом у Н. Арсеньева, "Духовные силы в жизни русского народа", Вольная мысль [Мюнхен], № 2 (янв. 1960), стр. 29.
  12. В. Рязановский, Обзор русской культуры , ч. 2, вып. 2, Oregon, priv. print, 1948, стр. 49.
  13. См. об этом также у Robert L. Jackson, op. c it. , p. 232-3.
  14. Г.П. Федотов, "Мать-земля. К религиозной космологии русcкого народа", Путь [Париж], № 46 (янв.-март 1935), стр. 4.
  15. Там же , стр. 4 и 14. В Бесах Хромоножка рассказывает следующее: "А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: "Богородица что есть, как мнишь?" "Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого.1 "Так, говорит, Богородица - великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная - радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и



    возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество." Запало мне тогда это слово. Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу." Бесы , т. 1, ч. 1, гл. 4: "Хромоношка" [Париж, YMCA-Press, б.г.], стр. 156.
    Позднее, Д.С. Мережковский, при помощи следующего силлогизма, так связывает эти две концепции: ""мать сыра земля" - "земля Божья" - Матерь Божия." И далее: "Религия Вечной Женственности, Вечного Материнства уходит корнями своими в "мать сырую землю" - в стихию народную" (Д.С. Мережковский, Полное Собрание Сочинений, т. 8 [Москва, 1914]: "М.Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества", стр. 201 и 202).
  16. О культе "матери - сырой земли" пишет Г.П. Федотов в своем капитальном труде на английском языке The Russian Religious Mind , New York, Harper & Row, 1960: "It is on earth that he has concentrated all his religious devotion to natural powers. We must understand the earth in a narrow sense as soil, as a grain-bearing field, as the earth of the ploughman... In Mother Earth, who remains the core of Russian religion, converge the most secret and deep religious feelings of the folk. Beneath the beautiful veil of grass and flowers, the people venerate with awe the black moist depths, the source of all fertilizing powers, the nourishing breast of nature, and their own last resting place... Earth is the Russian "Eternal Womanhood," not the celestial image of it: mother, not virgin; fertile, not pure; and black, for the best Russian soil is black... As a mother who nourishes man during his life and after death gives him rest, the Earth is the embodiment of kindness and mercy (pp.11-13).
  17. В связи с этим, небезынтересно отметить, что, как бы в противовес поведению русского мужика Марея по отношению к ребёнку ("Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают" ), описание татарина Газина, который тоже появляется в "Мужике Марее", дается Достоевским в Записках из мертвого дома в совсем других красках: "Этот Газин был ужасное существо... Он был татарин.,. Рассказывали тоже про него, что он любил резать маленьких детей, единственно из удовольствия... (ПСС , т. 4, 1972): Записки из мертвого дома , стр. 40.
  18. См. Л.П. Гроссман, Жизнь и труды Ф.М. Достоевского. Биография в датах и документа х, М.-Л., Academia, 1935, стр. 315.

(«Мужик Марей»)

Крепостной крестьянин Достоевских. Будущему писателю было девять лет, когда он, гуляя по лесу, испугался волка и бросился на поляну, где пахал мужик. «Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, — мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг...» Мужик Марей успокоил мальчонку, погладил рукой по щеке, «толстым, с черным ногтем, запачканным в земле пальцем» дотронулся тихонько до его прыгающих в губ, перекрестил и улыбнулся «какою-то материнскою и длинною улыбкой».
И вот прошло 20 лет, мальчик вырос, попал на каторгу, услышал от заключенного поляка слова ненависти о русском мужике и встал перед глазами как живой мужик Марей, припомнилась во всех подробностях эта встреча: «Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачиванье головой: "Ишь ведь, испужался, малец!" И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивавшим губам моим. Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе...»



В продолжение темы:
Аксессуары

(49 слов) В повести Тургенева «Ася» человечность проявил Гагин, когда взял на попечение незаконнорожденную сестру. Он же вызвал друга на откровенную беседу по поводу чувства...

Новые статьи
/
Популярные