Мы не знали что в этих сердцах. Вяч.иванов достоевский и роман-трагедия. Ii. принцип миросозерцания

Мандельштам и Сталин

Делир Лахути. Образ Сталина в стихах и прозе Мандельштама: попытка внимательного чтения (с картинками). - М.: РГГУ, 2009.

Как известно, Осип Мандельштам после эпиграммы на Сталина (“Мы живем, под собою не чуя страны…”, в 1933 году) был приговорен к ссылке. В 1937 году он написал оду Сталину и другие стихи, о которых до сих пор не умолкают споры: по мнению одних, в этих стихах “выразилась слабость духа поэта”, а, по мнению других, скрытая и расчетливая ирония, скрытая так тщательно, что даже цензоры НКВД ее не заметили (М. Гаспаров. - Тут Гаспаров явно иронизирует над теми, кто придерживается этой точки зрения.).

Делир Лахути предупреждает, что он хочет понять смысл стихов Мандельштама, поскольку сам Мандельштам утверждал, что он “смысловик”, что слово “является смыслоносителем” (Н.Я. Мандельштам). Он полностью принимает тезис М. Гаспарова о том, что “все, что поэт говорит в воронежских стихах, следует понимать прежде всего в прямом смысле”. “А прямой смысл текста определяется смыслом употребляемых слов (фиксируемым толковыми словарями) и способом их связи между собой, определяемыми правилами русского синтаксиса”. Д. Лахути согласен и с другой мыслью Гаспарова, что “писатель - это словесный аппарат, производитель текстов, заглядывать в сердце которому” мы не имеем нравственного права. Он предупреждает, что будет интересоваться не тем, что Мандельштам хотел сказать в своих стихах, а тем, что он сказал (написал). Иногда прямое понимание не получается, и тогда оправданно искать другой, “просвечивающий” сквозь эти слова смысл. Притом, он не стесняется писать: тут непонятно; а тут действительно одический стиль.

Центральным фрагментом “Оды” автор считает 4-ю строфу, последнее четверостишие 5-й и среднее четверостишие 7-й (текст всей “Оды” прилагается). “Он (Сталин. - Б.В .) свесился с трибуны, как с горы, / В бугры голов. […]” (Потом эти “голов бугры” повторяются в 7-й строфе.)

Автор книги утверждает - на наш взгляд, совершенно основательно, - что здесь дана сцена, которую можно назвать “Сталин на Красной площади”. Лахути иллюстрирует эти строки фотографиями 1930-х годов из советских газет. Д. Лахути интерпретирует эти строки так, что Сталин свесился с Мавзолея в “бугры голов”. И тут автор дает свои схематические рисунки данной ситуации. (Вообще-то Сталин особенно не склонялся с трибун, и в “Стансах” 1937 года Мандельштам выводит Сталина как “непобедимого, прямого”). Лахути пишет: “Я был бы благодарен за любые указания на какие-либо несоответствия моего рисунка мандельштамовскому описанию и на то, как его следовало бы поправить”.

Получается, что Сталин свешивается с трибуны Мавзолея, как гусеница или как змея. “Можно даже было бы усмотреть в этом определенный сатирический намек: многие гусеницы являются сельскохозяйственными вредителями, поедающими всякую полезную растительность. И даже, мне кажется, сравнение с гусеницей в чем-то обиднее, чем сравнение со змеей. Но все-таки я этого варианта рассматривать не буду. Я буду рассматривать вариант Сталина как змеи ”.

Картина “Сталин на Красной площади” прежде всего зрительная, но автор книги отмечает также “исключительную концентрацию свистящих, шипящих, жужжащих и зудящих звуков - “с”, “ш”, “ч”, “щ”, “ж”, “з”, которые я бы в совокупности назвал “змеящими” звуками”. В четырех строках этих звуков - 22.

Пус ть недос тоин я ещ е иметь друз ей,
Пус ть не нас ыщ ен я и ж елч ью, и с лез ами,
Он вс е мне ч удитс я в ш инели, в картуз е,
На ч удной площ ади с сч ас тливыми глаз ами.

Сталин предстоит в образе “человека-змеи”. Ведь “у него человеческие ноги, стоящие на трибуне… а главное - человеческое лицо, которым любуются “бугры голов”. (Кстати, автор сближает “бугры голов” - чисто мандельштамовское выражение - с “буграми мышц”: “теперь понятно, зачем Сталин свесился в головы людей на Красной площади и что он делает с этими головами: он проникает в них, его идеи овладевают ими, превращая их в бугры мышц, в материальную силу”).

В “Оде” много загадочных строк, например “Должник сильнее иска”. Все исследователи творчества Мандельштама не сомневаются, что “должник” - это Сталин. Но кто ему предъявляет “иск” и за что? По крайней мере, автор подчеркивает: “не правее иска, не более прав , чем истец, а именно сильнее ”.

Далее в “Оде” следуют “могучие глаза…”. Лахути комментирует это так: “Это могучие глаза Сталина. А Сталин - если мы еще не забыли - имеет у нас форму змеи. А всем известно, что глаза змеи обладают гипнотической силой. И пусть наука утверждает, что это миф, миф этот, как часто бывает, сильнее науки”.

Д. Лахути приходит к необычайному и смелому выводу: “возникает мысль, что вся эта сцена есть пародия, карикатура на Нагорную проповедь… А если вспомнить, что основной пафос Нагорной проповеди - обращение людей от материальных, мирских ценностей к духовным, а основная цель сталинской проповеди - превращение идей в материальную силу для собственных вполне мирских целей, т.е. нечто диаметрально противоположное, то становится очевидно, что это не только пародия, но и инверсия, выворачивание наизнанку, извращение Нагорной проповеди под видом ее имитации”. (Впрочем, автор отмечает, что первым на это обратил внимание Ю.Л. Фролов в 2004 году). Остается вопрос: сознательно ли Мандельштам показывал в “Оде”, как Сталин пародирует - или “инвертирует” - Нагорную проповедь? Тут, впрочем, мы должны вернуться к исходному тезису Лахути, а именно: что он будет интересоваться не тем, что Мандельштам хотел сказать в своих стихах, а тем, что он сказал. (Как тут не вспомнить слова Шеллинга о том, что произведение искусства “допускает бесконечное количество толкований, причем никогда нельзя сказать, вложена ли эта бесконечность самим художником или раскрывается в произведении, как таковом”.)

Более того, Лахути убежден, что “Ода” является прямым продолжением “Эпиграммы” 1933 года. Он предлагает соотнести строку из “Оды” (никак до сих пор не прокомментированную мандельштамоведами): “Густая бровь кому- то светит близко” со строчками из “Эпиграммы”: “Как подковы, дарит за указом указ: / Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь , кому в глаз”. Лахути пишет: “если проследить последовательность сталинских тычков, получится крестное знамение навыворот : рука движется не сверху вниз, а снизу вверх, да и горизонтальное движение получается скособоченным: бровь и глаз все-таки не на одном уровне, и места прикосновения (кроме лба) не те”. Данное утверждение Лахути иллюстрирует своим рисунком.

И так, дотошно, Лахути разбирает строчка за строчкой всю “Оду”. В помощь себе он берет словари, ресурсы Интернета, газеты и журналы 1930-х годов, произведения других авторов, даже древнейших… Мне не известна никакая другая литературоведческая работа, где так широко использовались бы “внетекстуальные” источники! И еще: он использует - как он сам это называет “цитирование вперед”, т.е. сопоставляет разбираемые стихи с более поздними.

Вот Лахути рассматривает - так же, строчка за строчкой - стихотворение Мандельштама 1935 года “Стансы”. В отличие от толкования “Оды” тут почти все мандельштамоведы согласны в том, что “именно с этого стихотворения началось то, что на современном языке можно было бы назвать “большим примирением Мандельштама с советской действительностью”, а через нее - хотя по имени он в этом стихотворении не упоминается - со Сталиным”. Но Лахути с этим не согласен. Он доказывает, что “Стансы” - “стихи предсмертные ”.

Более всего поразительно то, как Лахути истолковывает строки: “…Я помню все - немецких братьев шеи, / И что лиловым гребнем Лорелеи / Садовник и палач наполнил свой досуг”. Сразу вспоминается другое стихотворение Мандельштама - “Декабрист”, где: “Россия, Лета, Лорелея”. Ну, а садовник - он же палач? Гитлер? Именно так расшифровывали этот образ практически все литературоведы. Гитлер якобы на досуге занимался садоводством. Но за одним исключением: Ирины Месс-Бейер. Она именно обратила внимание на то, что ни в одной биографии Гитлера об этом его хобби ничего не говорится. Напротив, в 30-е годы с образом “садовника” было связано имя Сталина! Месс-Бейер напомнила, что сравнение Сталина с садовником было в СССР трафаретным: “Есть великий садовник у нас”; “Он - как садовник у древа бессмертья”; “ И он склоняется к детям, как мудрый садовник к цветам” и т.д. “Людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево”, - цитировала Сталина “Литгазета”. Лахути вдобавок к этому показывает, что как минимум ежемесячно, с декабря 1934 года по май 1935-го - когда были написаны слова Мандельштама о “садовнике и палаче”, - в “Правде” повторялись напоминания о “Сталине-садовнике”.

Разумеется, я изложил далеко не все аргументы Лахути против “традиционного” взгляда на стихи Мандельштама 30-х годов. Заинтересованный читатель найдет в его книге немало других удивительных вещей.

Книга Делира Лахути - новое слово в мандельштамоведении. И кроме того, она учит внимательному чтению вообще. Вдумываться в стихи и никому не доверять на слово.

Решает использовать прилив вдохновения, чтобы сочинить те единственные стихи, которые могут спасти его от гибели: оду во славу Сталина (см. полный текст её на нашем сайте). То, что никто не хотел или не мог сделать для него – написать Сталину [с просьбой о пощаде], – Мандельштам теперь берет на себя, рискуя этим как бы перечеркнуть все, что составляло смысл его поэтического подвига. В «Воспоминаниях» [жена поэта], Надежда Яковлевна, подробно рассказывает о том, как Мандельштам сочинял эту одну из длиннейших своих композиций. Насколько лаконична была эпиграмма на Сталина , настолько пространно его восхваление (семь строф по двенадцати десятистопных ямбов каждая). Надежда Яковлевна подчеркивает, что Мандельштам изменил всем своим привычкам. Обыкновенно он сочинял в уме, шевеля губами и расхаживая, и только под самый конец брал карандаш и записывал или же диктовал. На этот раз он сел за стол, разложил бумагу, карандаши и стал сочинять. Первые две строфы написаны в условном времени:

Когда я б уголь взял для высшей похвалы.

Шесть раз повторяется это «я б», что явно указывает на усилие, на вторичность творческой муки: Мандельштам изображает себя рисующим портрет.

Тем не менее, Мандельштам не скупится на похвалу: Сталин, тот, «кто сдвинул мира ось», он трижды назван «отцом», поэт благодарит «холмы, что эту кость и кисть развили», стараясь его очеловечить:

Хочу назвать его не Сталин – Джугашвили.

У него могучие, добрые и мудрые глаза, бровь светит, рот твердый, веко – лепкое, слух зоркий и т.д.

Осип Мандельштам. Ода Сталину (отрывок). Читает Александр Симуков

Поэт раболепствует перед ним без отказа, учится «к себе не знать пощады», «несчастья скроют лишь большого плана часть», целая строфа посвящена обязательной сельскохозяйственной, [колхозной ] идиллии:

Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна – добро живое –
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.

«Ода» заканчивается на не менее обязательном призывании и славословии самого имени:

Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали,
Есть имя славное для сильных губ чтеца –
Его мы слышали и мы его застали.

Надежда Яковлевна не приводит текст оды, всплывший позднее из самиздата, и не пишет, как ее использовал Мандельштам. Вероятно, она была разослана отдельно или с подборкой других стихов, для которых она должна была служить пропуском. Но ощутимых результатов ода не принесла, разве что разрешение покинуть Воронеж по истечении законного трехлетнего срока ссылки. Впрочем, может быть, Мандельштам напрасно добивался возвращения в Москву: в годы массовых арестов он в Воронеже имел больше шансов быть «забытым» органами, чем на виду в Москве или под Москвой.

Позднее отречение Мандельштама, наперекор всему его мироощущению, как у апостола Петра страха ради, лишь прибавляет лишнее унижение к его страдальческому пути и делает его подвиг более человечным. Свидетель-мученик Мандельштам должен был пройти и через уничижение своего времени. Никто как будто его не избежал.

«Ода не выполнила своей политической функции», – пишет Надежда Мандельштам, но зато оставила след в поэтическом творчестве Мандельштама в январе и феврале 1937 года. Сам Мандельштам сознавал, что какая-то внешняя струя исказила его поэтическое вдохновение. 12 января он писал:

И уже мое родное
Отлегло, как будто вкось
По нему прошло другое
И на нем отозвалось.

Образы, использованные в «Оде», встречаются в ином значении и с иной, уже не политической, функцией, в целом ряде современных ей стихотворений. Так, Эльбрус, близкий географически к месту рождения Сталина, становится символом чистоты, к которой должна тянуться поэзия. Ось мира, сдвинутая кремлевским владыкой, превращается в «ось земную», которую сосут осы, в символ поэтического проникновения до самой сути бытия. Тогда Мандельштам уже не рисует, т.е. не изображает, а вливается в жизнь в надежде

Услышать ось земную, ось земную

Некоторые стихотворения, зараженные «Одой», остаются двусмысленными. В «Оде» Прометей упоминался не то как прообраз Сталина, не то как ироническая модель самого Мандельштама («Знать, Прометей раздул свой огонек»), теперь он «связанный и пригвожденный», т.е. прообраз поэта. Однако, когда Мандельштам пишет:

Он – эхо и привет, он – веха, нет – лемех.
Воздушно-каменный театр времен растущих
Встал на ноги – и все хотят увидеть всех:
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.

– поди разбери, кого он имеет в виду под этим «он», верховного вождя или самого себя?

По книге Никиты Струве «Осип Мандельштам».

Мандельштам понял намерения Сталина. (А может быть, ему намекнули, помогли их понять.) Так или иначе, он оказался заложником этих сталинских планов, этих невысказанных, но достаточно понятных сталинских намерений. Доведенный до отчаяния, загнанный в угол, он решил попробовать спасти жизнь ценой нескольких вымученных строф. Он решил написать ожидаемую от него "оду Сталину".

Вот как вспоминает об этом вдова поэта:

У окна в портнихиной комнате стоял квадратный обеденный стол, служивший для всего на свете. О.М. прежде всего завладел столом и разложил карандаши и бумагу. Для него это было необычным поступком - ведь стихи он сочинял с голоса и в бумаге нуждался только в самом конце работы. Каждое утро он садился за стол и брал в руки карандаш: писатель как писатель! Не проходило и получаса, как он вскакивал и начинал проклинать себя за отсутствие мастерства:

"Вот Асеев - мастер! Он бы не задумался и сразу написал!.." Попытка насилия над самим собой упорно не удавалась.

(Надежда Мандельштам. Воспоминания.) В конце концов "попытка насилия над собой" все-таки удалась. В результате явилась на свет долгожданная "Ода", завершающаяся такой торжественной кодой:

И шестикратно я в сознанье берегу, -

Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,

Его огромный путь через тайгу

И ленинский Октябрь - до выполненной клятвы.

Правдивей правды нет, чем искренность бойца

Для чести и любви, для воздуха и стали

Есть имя славное для сильных губ чтеца,

Его мы слышали, и мы его застали. Казалось бы, расчет Сталина полностью оправдался. Стихи были написаны. Теперь Мандельштама можно было убить. (Что и было сделано.) Но Сталин ошибся. Мандельштам не был мастером. Он был поэтом. Он написал стихи, возвеличивающие Сталина. И, тем не менее, план Сталина потерпел полный крах. Потому что такие стихи мог написать Лебедев-Кумач. Или Долматовский. Или Ошанин. Кто угодно! Чтобы написать такие стихи, не надо было быть Мандельштамом. Чтобы получить такие стихи, не стоило вести всю эту сложную игру.

Справедливости ради следует отметить, что Лебедев-Кумач или Долматовский бесхитростно срифмовали бы "стали" и "Сталин".

Мандельштам, инстинктивно озабоченный соображениями элементарного вкуса, обманул привычные ожидания читателей последней, чуть менее банальной, строкой: "Его мы слышали, и мы его застали". Явно превышают возможности Долматовского, Ошанина и Лебедева-Кумача слова: "Для сильных губ чтеца". Но - "Есть имя славное!"- это уже чистый, беспримесный, стопроцентный Лебедев-Кумач. Все-таки зря Сталин отказался встретиться с Пастернаком и поговорить с ним "о жизни и смерти". Хотя он бы все равно ничего не понял. Не мог он понять, что означает досадливая фраза Пастернака: "Да не в этом дело", сказанная в ответ на простой и ясный вопрос: "Но он же мастер? Мастер?" - Конечно, Сталин не без основания считал себя крупнейшим специалистом по вопросам "жизни и смерти". Он знал, что сломать можно любого человека, даже самого сильного. А Мандельштам вовсе не принадлежал к числу самых сильных. Но Сталин не знал, что сломать человека - это еще не значит сломать поэта. Он не знал, что поэта легче убить, чем заставить его воспеть то, что ему враждебно.

Мандельштам не был мастером, он был поэтом. Если это не риторическая фигура, надо попытаться понять, что конкретно она означает. Мандельштам ткал свою поэтическую ткань не из слов. Этого он не умел. Его стихи были сотканы совсем из другого материала. Невольная свидетельница рождения едва ли не всех его стихов (невольная, потому что у Мандельштама никогда не было не то что "кабинета", но даже кухоньки, каморки, где он мог бы уединиться),

Не зря, оказавшись в Чердыни, озабоченная тяжелым психическим состоянием Мандельштама, Надежда Яковлевна расспрашивала ссыльных эсеров и меньшевиков, хорошо помнивших царские тюрьмы: "А раньше тоже из тюрьмы выходили в таком виде? Ссыльные в один голос отвечали, что прежде арест почему-то так не действовал на психику заключенного. Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекли на полное, абсолютное отщепенчество.

А жизнь, между тем, продолжалась. Люди смеялись, плакали, любили. В Москве строили метро. Между ним и всей этой нормальной жизнью сразу возникла пропасть. И у него появилась естественная потребность уверить себя, что его выкинули из этой жизни несправедливо, что он этой жизни вовсе не чужой, что его с ней связывают узы кровной, внутренней, духовной близости. Близости, которую надо таить про себя, в которой даже нельзя никому признаться - все равно не поверят:

Ну, как метро?

Молчи, в себе таи,

Не спрашивай, как набухают почки.

А вы, часов кремлевские бои -

Язык пространства, сжатого до точки.

(Апрель, 1935) Н.Я. Мандельштам считает эти настроения последствием травматического психоза, который Мандельштам перенес вскоре после ареста. Болезнь была очень тяжелой, с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства. Говоря о том, как быстро Мандельштам сумел преодолеть эту тяжелейшую психическую травму, она замечает.

ИЗ ДИАЛОГОВ С ВОЛКОВЫМ

«Бродский: Ну не знаю, не знаю. Про это я ничего не могу сказать. У меня никогда таких чувств не было. На мой вкус, самое лучшее, что про Сталина написано, это - мандельштамовская «Ода» 1937 года.

Волков: Она мне, кстати, напоминает портрет Сталина работы Пикассо, о котором я говорил.

Бродский: Нет, это нечто гораздо более грандиозное. На мой взгляд, это, может быть, самые грандиозные стихи, которые когда-либо напи сал Мандельштам. Более того. Это стихотворение, быть может, одно из самых значительных событий во всей русской литературе XX века. Так я считаю.

Волков: Это, конечно, примечательное стихотворение, но все же не настолько...

Бродский: Я даже не знаю, как это объяснить, но попробую. Это стихотворение Мандельштама - одновременно и ода, и сатира. И из комбинации этих двух противоположных жанров возникает совершенно новое качество. Это фантастическое художественное произведение, там так много всего намешано!

Волков: Там есть и отношение к Сталину как к отцу, о котором мы говорили.

Бродский: Там есть и совершенно другое. Знаете, как бывало в России на базаре, когда к тебе подходила цыганка, брала за пуговицу и, заглядывая в глаза, говорила: «Хошь, погадаю?» Что она делала, ныряя вам в морду? Она нарушала территориальный императив! Потому что иначе - кто ж согласится, кто ж подаст? Так вот, Мандельштам в своей «Оде» проделал примерно тот же трюк. То есть он нарушил дистанцию, нарушил именно этот самый территориальный императив. И результат - самый фантастический. Кроме того, феноменальна эстетика этого стихотворения: кубистическая, почти плакатная. Вспоминаешь фотомонтажи Джона Хартфильда или, скорее, Родченко.

Волков: У меня все-таки ассоциации больше с графикой. Может быть, с рисунками Юрия Анненкова? С его кубистическими портретами советских вождей?

Бродский: Знаете ведь, у Мандельштама есть стихотворение «Грифельная ода»? Так вот, это - «Угольная ода»: «Когда б я уголь взял для высшей похвалы - / Для радости рисунка непреложной...» Отсюда и постоянно изменяющиеся, фантастические ракурсы этого стихотворения.

Волков: Примечательно, что Мандельштам сначала написал сатирическое стихотворение о Сталине, за которое его, по-видимому, и арестовали в 1934 году. А «Оду» он написал позднее. Обыкновенно бывает наоборот: сначала сочиняют оды, а потом, разочаровавшись, памфлеты. И реакция Сталина была, на первый взгляд, нелогичная. За сатиру Мандельштама сослали в Воронеж, но выпустили. А после «Оды» - уничтожили.

Бродский: Вы знаете, будь я Иосифом Виссарионовичем, я бы на то, сатирическое стихотворение, никак не осерчал бы. Но после «Оды», будь я Сталин, я бы Мандельштама тотчас зарезал. Потому что я бы понял, что он в меня вошел, вселился. И это самое страшное, сногсшибательное.

Волков: А что-нибудь еще в русской литературе о Сталине кажется вам существенным?

Бродский: На уровне «Оды» Мандельштама ничего больше нет. Ведь он взял вечную для русской литературы замечательную тему - «поэт и царь», и, в конце концов, в этом стихотворении тема эта в известной степени решена. Поскольку там указывается на близость царя и поэта. Мандельштам использует тот факт, что они со Сталиным все-таки тезки. И его рифмы становятся экзистенциальными.

22-10-1999

ОДАКогда б я уголь взял для высшей похвалы -
для радости рисунка непреложной,
я б воздух расчертил на хитрые углы
и осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
в искусстве с дерзостью гранича,
я б рассказал о том, кто сдвинул ось,
ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок,
и поднял вновь, и разрешил иначе:
знать, Прометей раздул свой уголек, -
гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

Я б в несколько гремучих линий взял
все моложавое его тысячелетье
и мужество улыбкою связал
и развязал в ненапряженном свете.
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
какого, не скажу, то выраженье, близясь
к которому, к нему, - вдруг узнаешь отца
и задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
что эту кость и эту кисть развили:
он родился в горах и горечь знал тюрьмы
Хочу назвать его - не Сталин - Джугашвили!

Художник, береги и охраняй бойца:
в рост окружи его сырым и синим бором
вниманья влажного. Не огорчить отца
недобрым образом иль мыслей недобором.
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой - ему народ родной -
народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца -
лес человеческий за ним идет, густея,
само грядущее - дружина мудреца,
и слушает его все чаще, все смелее.
Он свесился с трибуны, как с горы, -
в бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза мучительно добры,
густая бровь кому-то светит близко.
И я хотел бы стрелкой указать
на твердость рта - отца речей упрямых.
Лепное, сложное, крутое веко, знать,
работает из миллиона рамок.
Весь - откровенность, весь - признанья медь,
и зоркий слух, не терпящий сурдинки.
На всех, готовых жить и умереть,
бегут, играя, хмурые морщинки.

Сжимая уголек, в котором все сошлось,
рукою жадною одно лишь сходство клича,
рукою хищною - ловить лишь сходства ось, -
я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь - не для себя учась,
я у него учусь - к себе не знать пощады.
Несчастья скроют ли большого плана часть?
Я разыщу его в случайностях их чада...
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
пусть не насыщен я и желчью, и слезами,
он все мне чудится в шинели, в картузе,
на чудной площади с счастливыми глазами.

Глазами Сталина раздвинута гора
и вдаль прищурилась равнина,
как море без морщин, как завтра из вчера -
до солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
рукопожатий в разговоре,
который начался и длится без конца
на шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно, и каждая копна
сильна, убориста, умна - добро живое -
чудо народное! Да будет жизнь крупна!
Ворочается счастье стержневое.

И шестикратно я в сознаньи берегу -
свидетель медленный труда, борьбы и жатвы -
его огромный путь - через тайгу
и ленинский октябрь - до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
я уменьшаюсь там. Меня уж не заметят.
Но в книгах ласковых и в играх детворы
воскресну я сказать, как солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца.
Для чести и любви, для воздуха и стали
есть имя славное для сильных губ чтеца.
Его мы слышали, и мы его застали.
Январь-февраль 1937 г.

"Ода" перечитывалась много раз, но мое чтение вызвано исключительно книжкой М. Гаспарова, частично посвященной этой вещи ("О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года. М., РГГУ, 1996 г.).

М. Гаспаров не ставит вопроса, хороши ли эти стихи, поскольку оценка - не дело науки. Он хочет показать, что "Ода" тесно связана со всеми стихами, написанными Мандельштамом в январе-феврале 1937 года, а через них - со всем творчеством.

Смысл же "Оды" - попытка "войти в мир", "как в колхоз идет единоличник" ("Стансы"), "слиться с русской поэзией", стать "понятным решительно всем" (письмо Тынянову, январь 1937 г.). А если "мир", "люди", которые хороши, "русская поэзия" едины в преклонении перед Сталиным, - то слиться с ними и в этом.

М. Гаспаров просматривает послереволюционные "политические" стихи поэта, отмечая, как менялся его взгляд, затем останавливается на 1933 г. - "эпиграмма на Сталина как этический выбор, добровольное самоубийство, смерть художника как "высший акт его творчества". Он шел на смерть, но смерть не состоялась, вместо казни ему была назначена ссылка. Это означало глубокий душевный переворот - как у Достоевского после эшафота. Несостоявшаяся смерть ставила его перед новым этическим выбором, а благодарность за жизнь определяла направление этого выбора".

Прямолинейный подход ученого оказывается неожиданным. Два (как минимум) существующих других, а именно: а) "Ода" написана эзоповым языком и б) хвала, но по принуждению, - эти подходы, из которых последний предложен Надеждой Мандельштам, - и приемлемей для современного читателя, и более распространен.

Гаспаров утверждает, что стихи, окружающие "Оду", не противоположны ей, но подготавливают ее и развивают (Надежда Мандельштам считала, что противоположны). В доказательство своей мысли он касается пяти основных тем: пространство, время, суд, народ, творчество - а кроме того, указывая на единство размера "Оды" и других стихотворений этого периода, говорит, что "у Мандельштама не было обычая менять размер на ходу. Единство размера всякий раз говорит здесь о единстве замысла".

Темы бесконечно и убедительно перекликаются, но здесь нет возможности пересказывать всю статью М. Гаспарова. Необходимым мне кажется процитировать только следующее: "...четверостишие, написанное в середине работы над "Одой" (...), и в нем Мандельштам решает спор между бессознательной своей потребностью в "Оде" и сознательным сомнением в ней - решает в пользу бессознательного:

Как землю где-нибудь небесный камень будит,
упал опальный стих, не знающий отца: неумолимое - находка для творца -
не может быть другим - никто его не судит.

Здесь прямо сказано, что "опальный стих", нелюбезный ни поэту, ни людям, "не может быть другим", потому что он - свыше. (...) "От правды вечной" бессознательно производил Мандельштам свои стихи о Сталине".

Гаспаровский способ чтения - не единственно возможный, но он кажется наиболее объективным. Дело, однако, в том, что нельзя быть более или менее объективным. "Более" здесь не отличается от "менее", 100 также бесконечно далеко от бесконечности, как и 1. Это, во-первых. Во-вторых, с О. Мандельштамом все ясно. Он не нуждается ни в восхвалениях, ни в оправданиях.

Первое позволяет нам (и гарантирует) некоторое расхождение в понимании "Оды" и вокруг, второе избавляет от нелепых мотивов выгораживания поэта. Заглянем еще раз в текст.

Мне кажется, что лексика то и дело оступается, словно бы оглядываясь на газету: "чтоб настоящее в чертах отозвалось, в искусстве с дерзостью гранича", "и в дружбе мудрых глаз", "помоги тому, кто весь с тобой, кто мыслит, чувствует и строит", "с счастливыми глазами", "огромный путь", "для чести и любви, для воздуха и стали". Ничего подобного в сопровождающем "Оду" цикле я не вижу (кроме "счастливых глаз" в одном).

Великолепные "бугры голов" все-таки мгновенно ассоциируются с головами арестантов (тем более, что "бугор" на фене - бригадир зэков). В портрете Сталина есть что-то циклопическое - это единственное число: "густая бровь кому-то светит близко" (сильно и отвратительно), "крутое веко" (имеющее сразу нелепое отношение к яйцу), в двух других стихотворениях после "Оды" - "наступающие губы" и "бровь и голова вместе с глазами полюбовно собраны" (чистый сюрреализм), или эти "жатвы-клятвы" - с прыжками через тире - как жабьи кляксы - "берегу - свидетель медленный труда, борьбы и жатвы - его огромный путь - через тайгу и ленинский октябрь - до выполненной клятвы" (здесь, в одной строке, и Мандельштам: "свидетель медленный", и неизвестно кто: "труда, борьбы и жатвы").

Мне кажется, что если читать в упор, то концы с концами не сходятся и нет ни гармонически единого строя речи, ни положительной определенности взгляда. Ни связи со стихами вокруг (за исключением тех двух-трех, где мелькает Сталин). Конечно, изобразительные средства во многом совпадают - лексика, размер и пр. Конечно, в "Оде" есть гениальные строки. (А что в этом удивительного? Художник одними и теми же красками пишет и Иисуса Христа, и грязь на подошве легионера. Набор красок ограничен, в особенности тех, что разведены в данный момент на палитре. Нельзя грязь написать грязью. А краска сама по себе всегда несет положительный заряд.)

Но в "Оде" нет того, что не определить никакими подсчетами. Поверить алгеброй гармонию значило бы слишком поверить алгебре. Нет искренне - (боюсь сказать - иступленно) интимной интонации стихотворений "О, этот медленный, одышливый простор!" или "Куда мне деться в этом январе?", где разговор ведется не с народом и не со Сталиным. Как соотносятся штампы "Оды" с такими строками о Каме, например: "Я б задержал ее застенчивый рукав, ее круги, края и ямы. (...) Я б слушал под корой текучих древесин ход кольцеванья волокнистый..." или "Океанийских нитка жемчугов и таитянок кроткие корзины...", а главное - с замечательными строками самой "Оды". Допустим, это с перебоем ритма в шестой строфе: "Чудо народное! Да будет жизнь крупна! Ворочается счастье стержневое".

Что-то есть в стихотворении жутковатое от смеси заурядного и гениального. Но об этом чуть дальше.

Конечно, жанр торжественно-хвалебной оды такой интонации (интимной) и не предполагает. Но если нет родства интонаций, родства нет и вовсе.

Теперь о процитированном выше четверостишии. По-моему, опальный стих - тот, за который подвергают опале. То есть сажают, ссылают и т. д. Так что речь идет не об "Оде", а о чем-то противоположном, а значит, картина получается обратная гаспаровской: Мандельштам решает в пользу бессознательного (опального), но не "Оды", остающейся в области сознательного и сомнительного.

Если, конечно, видеть прямую связь между этим четверостишием и "Одой".

Но лучше не видеть. Поэтическая истина дискретна.

Соседние стихотворения может разделять бездна несуществования, и наводить между ними логические мосты - наивная затея. Я хочу сказать, что если стихотворение, в котором Сталина нет и в помине, рассматривается как логическое предвестье или следствие его появления в "Оде", то мы как раз и занимаемся "эзоповым языком", и наше исследование некорректно.

Стихи вокруг "Оды" - загов р, все время повторяющееся "еще" от "Еще не умер ты..." до "Не ограничена еще моя пора..." Может быть, "еще" - одно из главных слов цикла. "...Ты, горловой Урал, плечистое Поволжье иль этот ровный край - вот все мои права - и полной грудью их вдыхать еще я должен". М. Гаспаров справедливо указывает на очевидную перекличку с А. С. Пушкиным: "...для власти, для ливреи не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи (...) - Вот счастье, вот права..." Мандельштам вспоминает Пушкина с горечью - потому что убивают и отнимают последний воздух. И - здесь замечание М. Гаспарова о душевном перевороте, когда в 33-м году смерть не состоялась, важно и значительно - вроде бы не убивают. ("И не живу, и все-таки живу"). Отсюда появляется долженствование и, если можно так сказать, многоинтонационность строки "и полной грудью их вдыхать еще я должен". Если дышать, то полной грудью. Но как? "Мертвый воздух". (И Пушкин вспомнился не случайно. Есть у него, например, такие строки: "Каков я прежде был, таков и ныне я: беспечный, влюбчивый..." Так говорит неуверенный в этом человек. Рассудительно, медленно, совсем не беспечно. Не говорит, но уговаривает.)

Мандельштам пытается то заговорить себя, уверить, что он жив, то хочет прекратить телесное существование, когда "уже не я пою - поет мое дыханье", то воскреснуть... Выскочить в другое измерение - вот чего он хочет. Или, говоря словами "Оды", - сдвинуть "мира ось", и достигает в этих стихах (цикла) необычайной концентрации жизненных сил и поэтической энергии и если не мировую, то поэтическую ось сдвигает, - оттого и говорит в письме Тынянову: "наплываю на русскую поэзию" и "становлюсь понятен решительно всем".

Вернемся к тому, что поэтическая истина дискретна. Выпадение в другое измерение, где она творится, характеризуется тем, что все нормальные житейско-психологические связи с миром обрублены, проще говоря - одиночеством. Есть справедливое презрение к литературным биографиям, журналистскому и обывательскому интересу к личной жизни художника, потому что здесь начинаются объяснения и трактовки, ничего общего с его произведениями не имеющие (об этом хорошо у М. Мамардашвили).

В этой точке возникает "Ода". В нулевой. В истинности порыва Мандельштама я (как и Гаспаров) не сомневаюсь. Но изначально порыв вовсе не к воспеванию Сталина (все-таки увидеть в Мандельштаме поэта, искренне славящего "исторического" Сталина, - значит признать его душевнобольным; из преданности "четвертому сословью" преданность тирану не следует, а кто такой Сталин, Мандельштам понимал и лучше, и раньше других), это порыв к чистоте звука, к личному спасению в нем. У лирического поэта такого уровня это и есть бессознательный инстинкт выживания.

И зачин "Оды" - абсолютное тому подтверждение. Но дальше - та самая жутковатость. Тирания и существование в ней лирического поэта страшны тем, что почувствовал еще А. Блок, когда говорил: отбирают последнее - "личную свободу". То есть физически уничтожают. Удержать герметичность лирического порыва не удается. Еще страшнее, что поэт иногда склонен благодарить за это судьбу, ему кажется, что разделить общую участь - справедливое возмездие (неизвестно за что), его порыв такой силы, что, ослепленный собой, он перестает замечать, что в него вовлекается.

Что такое Сталин в "Оде"? Лексическая единица. Часть советского словаря, который давно и плодотворно смешался у Мандельштама со словарем русским. Но не только. Есть называние его отцом, есть самоунижение: "я у него учусь", есть слезы и т. д. - есть трезвая и сознательная попытка спасти свою жизнь отношением к Сталину. Этот разнобой - когда Мандельштам имеет дело то с чистой материей стиха, где Сталин, повторяю, лексическая единица, то с бытовой ситуацией, когда все психологические связи с реальностью вдруг восстанавливаются и вовлекаются предыдущим разгоном материи в стих, которому это противопоказано, - этот разнобой и говорит о том, что в нулевой и истинной точке Мандельштаму удержаться в "Оде" не удается.

Не в ущерб, надо сказать, силе. Но силе, размахивающей протезами и как-то не по-хорошему нас ошеломляющей, - совершенно не так, как в окружающих "Оду" цельных сгустках стихотворной материи.

Резюмируя: Мандельштам вышел на "Оду", освободившись от прошлого, от тяготившего его знания реальной ситуации, освободившись не только от психологических связей, но и от предметного мира, вышел из "убитости равнин", где зрение уже ничего не находит, где есть только голос, и если он, голос, немедленно не восполнит эту пустоту, то вползет "пространств несозданных Иуда". По существу, ничего необычного. С этого начинается любое стихотворение, требующее героического усилия восстановления мира.

Перед нами попытка вернуть себя к жизни, духовная попытка, оказавшись в нулевой точке, стать на место тех, кто живет, кто жизнеспособен, воссоздать себя по образу и подобию тех, кого ненавидеть и даже не любить поэт не может, - простых, не хитрящих людей. Если эта гигантская попытка не удалась, то потому, что реальность оказалась сильней воображения (и здесь, конечно, необычность ситуации: в прямой угрозе физическому существованию), и природа Мандельштама, не имеющая ничего общего с насильственной природой тирании, не смогла воспринять фальшивой истины обманутого (и так называемого) народа. А точнее: восприняла и, позаимствовав для нее чужие формы речи, создала гремучую смесь поэзии и неправды.

Попрекнуть Мандельштама мог бы только равный ему ("и меня только равный убьет"), и это значило бы примерно то же, что и попрекнуть Иисуса, возопившего на кресте: "Боже Мой! Для чего Ты меня оставил?"

Если же мы отважно видим в "Оде" произведение безупречное и замечательное - а мы наукой не занимаемся и от человеческого (эмоционального) не отказываемся, - то усердствовать в похвалах все равно не стоит, помня произнесенное Мандельштамом через несколько дней после "Оды": "Песнь бескорыстная - сама себе хвала!"

Напоследок я хочу бегло упомянуть о том, что в эту заметку не вмещается. Тема "тирания и театр" наверняка неисчерпаема. Можно было бы написать историю западной цивилизации как историю нарциссизма, сочетающую в себе жест и жестокость, представить ее как сплошной театр военных действий, можно было бы вспомнить Нерона, Гитлера и пр., их любовь к актерству и актеркам, и рожи в ложе, и массовое лицедейство, и бурные аплодисменты, переходящие в овацию, и общее вставание, и т. д. и т. п. (Хотя самое приятное воспоминание о тирании - минута молчания.)

Для меня Пушкин... (Ответы на вопрос НЖ) 9

Всеволод Катагощин - Моцарт и Сальери 18

Татьяна Печерская - "Ужель та самая Татьяна?" 27

Жан Брейар - Таинственная Татьяна 34

Евгений Терновский - Пасквилянт 49

Константин Бойко - Золотой петушок в сказке А. С. Пушкина 57

Юрий Дружников - "Исчезли юные забавы" 69

Руслан Скрынников - Две дуэли 87

ПРОЗА Татьяна Симонова - Свет ты мой неясный... 114

Борис Евсеев - Скорбящий полуночный Спас 124

Владимир Киверецкий - О будущем не пели соловьи 131

Татьяна Успенская - Три жены 148

Вацлав Стукас - Глаз 170

Вернон Кресс - Тигр 180

ПОЭТИЧЕСКАЯ ТЕТРАДЬ Рина Левинзон, Евгений Терновский, Лев Халиф, Александр Воловик, Михаил Бриф, Ильдар Харисов, Александр Рапопорт 185

Стихи Владимира Нарбута из российских архивов 196

ВОСПОМИНАНИЯ И ДОКУМЕНТЫ Павел Флоренский - Письма 1900 г. 211

Марк Альтшуллер - Материалы о Марине Цветаевой 253

Владимир Маккавейский - "У злата житниц и божниц..." 283

Письма Ивана Алексеевича Бунина 288

СООБЩЕНИЯ И ЗАМЕТКИ Владимир Мыльников - Муза Набокова: набросок с натуры 292

Дон-Аминадо - Афоризмы 299

Лев Вершинин - Знаменитым быть опасно 305

Владимир Гандельсман - Сталинская "Ода" Мандельштама 311

Валерий Лебедев - Россия за ним не пошла 320

ПАМЯТИ УШЕДШИХ Князь Алексей Щербатов, Марина Ледковская - Памяти С. С. Набокова 328

БИБЛИОГРАФИЯ Марк Раев - В. Шелохаев, Н. И. Канищева. Золотая книга эмиграции. С. А. Александров. Историческая наука российской эмиграции 20-х - 30-х гг. ХХ века. Karl Schlogel. Chronik russischen Lebens in Deutschland; Илья Куксин - Dreiser"s Russian Diary; Генрих Иоффе - А. Филюшкин. История одной мистификации; Елена Дрыжакова - Е. Краснощекова. И. А. Гончаров. Мир творчества; Елена Краснощекова - В. Щукин. Миф дворянского гнезда; Василий Молодяков - Георгий Бломквист. Витающий Петроград. Стихи; Борис Литвак - А. Г. Тартаковский. Русская мемуаристика и историческое сознание XIX века; Ю. И. Глебов - Автограф Пушкина. Исследование А. Л. Соболева; Вадим Крейд - Борис Зайцев. Странник; Вадим Крейд - Валерий Брюсов. Неизданное и несобранное 331



В продолжение темы:
Стрижки и прически

Для приготовления сырков понадобятся силиконовые формочки среднего размера и силиконовая кисточка. Я использовала молочный шоколад, необходимо брать шоколад хорошего качества,...

Новые статьи
/
Популярные